|
БАБОЧКА Антонине Чернышевой День октября шестнадцатый столь тёпел, жара в окне так приторно желта, что бабочка, усопшая меж стекол, смерть прервала для краткого житья. Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли очнулась ты от участи сестер, жаднейшая до бренных лакомств яви средь прочих шоколадниц и сластён? Из мертвой хватки, из загробной дрёмы ты рвешься так, что, слух острее будь, пришлось бы мне, как на аэродроме, глаза прикрыть и голову пригнуть. Перстам неотпускающим, незримым отдав щепотку боли и пыльцы, пари, предавшись помыслам орлиным, сверкай и нежься, гибни и прости. Умру иль нет, но прежде изнурю я свечу и лоб: пусть выдумают - как благословлю я xищность жизнелюбья с добычей жизни в меркнущих зрачках. Пора! В окне горит огонь-затворник. Усугубилась складка меж бровей. Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник - и Воскресенье бабочки моей. 1979
* * * Чем отличаюсь я от женщины с цветком, от девочки, которая смеется, которая играет перстеньком, а перстенек ей в руки не дается? Я отличаюсь комнатой с обоями, где так сижу я на исходе дня и женщина с манжетами собольими надменный взгляд отводит от меня. Как я жалею взгляд ее надменный, и я боюсь, боюсь ее спугнуть, когда она над пепельницей медной склоняется, чтоб пепел отряхнуть. О, Господи, как я ее жалею, плечо ее, понурое плечо, и беленькую тоненькую шею, которой так под мехом горячо! И я боюсь, что вдруг она заплачет, что губы ее страшно закричат, что руки в рукава она запрячет и бусинки по полу застучат... 1950-е
* * * Что за мгновенье! Родное дитя дальше от сердца, чем этот обычай: красться к столу сквозь чащобу житья, зренье возжечь и следить за добычей. От неусыпной засады моей не упасется ни то и ни это. Пав неминуемой рысью с ветвей, вцепится слово в загривок предмета. Эй, в небесах! Как ты любишь меня! И, заточенный в чернильную склянку, образ вселенной глядит из темна, муча меня, как сокровище скрягу. Так говорю я и знаю, что лгу. Необитаема высь надо мною. Гаснут два фосфорных пекла во лбу. Лютый младенец кричит за стеною. Спал, присосавшись к сладчайшему сну, ухом не вёл, а почуял измену. Всё - лишь ему, ничего - ремеслу, быть по сему, и перечить не смею. Мне - только маленькой гибели звук: это чернил перезревшая влага вышибла пробку. Бессмысленный круг букв нерожденных приемлет бумага. Властвуй, исчадие крови моей! Если жива, - значит, я недалече. Что же, не хуже других матерей я - погубившая детище речи. Чем я плачу за улыбку твою, я любопытству людей не отвечу. Лишь содрогнусь и глаза притворю, если лицо мое в зеркале встречу. 1973
* * * Анне Ахматовой Я завидую ей - молодой и худой, как рабы на галере: горячей, чем рабыни в гареме, возжигала зрачок золотой и глядела, как вместе горели две зари по-над невской водой. Это имя, каким назвалась, потому что сама захотела,- нарушенье черты и предела и востока незваная власть, так - на северный край чистотела вдруг - персидской сирени напасть. Но ее и мое имена были схожи основой кромешной, лишь однажды взглянула с усмешкой, как метелью лицо обмела. Что же было мне делать - посмевшей зваться так, как назвали меня? Я завидую ей - молодой до печали, но до упаданья головою в ладонь, до страданья, я завидую ей же - седой в час, когда не прервали свиданья две зари по-над невской водой. Да, как колокол, грузной, седой, с вещим слухом, окликнутым зовом, то ли голосом чьим-то, то ль звоном, излученным звездой и звездой, с этим неописуемым зобом, полным песни, уже неземной. Я завидую ей - меж корней, нищей пленнице рая и ада. О, когда б я была так богата, что мне прелесть оставшихся дней? Но я знаю, какая расплата за судьбу быть не мною, а ей. 1974
* * * Какое блаженство, что блещут снега, что холод окреп, а с утра моросило, что дико и нежно сверкает фольга на каждом углу и в окне магазина. Пока серпантин, мишура, канитель восходят над скукою прочих имуществ, томительность предновогодних недель терпеть и сносить - что за дивная участь! Какая удача, что тени легли вкруг елок и елей, цветущих повсюду, и вечнозеленая новость любви душе внушена и прибавлена к чуду. Откуда нагрянули нежность и ель, где прежде таились и как сговорились! Как дети, что ждут у заветных дверей, я ждать позабыла, а двери открылись. Какое блаженство, что надо решать, где краше затеплится шарик стеклянный, и только любить, только ель наряжать и созерцать этот мир несказанный... Декабрь 1974
* * * Борису Мессереру Когда жалела я Бориса, а он меня в больницу вёз, стихотворение "Больница" в глазах стояло вместо слёз. И думалось: уж коль поэта мы сами отпустили в смерть и как-то вытерпели это,- всё остальное можно снесть. И от минуты многотрудной как бы рассудок ни устал,- ему одной достанет чудной строки про перстень и футляр. Так ею любовалась память, как будто это мой алмаз, готовый в черный бархат прянуть, с меня востребуют сейчас. Не тут-то было! Лишь от улиц меня отъединил забор, жизнь удивленная очнулась, воззрилась на больничный двор. Двор ей понравился. Не меньше ей нравились кровать, и суп, столь вкусный, и больных насмешки над тем, как бледен он и скуп. Опробовав свою сохранность, жизнь стала складывать слова о том, что во дворе - о радость!- два возлежат чугунных льва. Львы одичавшие - привыкли, что кто-то к ним щекою льнёт. Податливые их загривки клялись в ответном чувстве львов. За все черты, чуть-чуть иные, чем принято, за не вполне разумный вид - врачи, больные - все были ласковы ко мне. Профессор, коей все боялись, войдет со свитой, скажет: "Ну-с, как ваши львы?" - и все смеялись, что я боюсь и не смеюсь. Все люди мне казались правы, я вникла в судьбы, в имена, и стук ужасной их забавы в саду - не раздражал меня. Я видела упадок плоти и грубо поврежденный дух, но помышляла о субботе, когда родные к ним придут. Пакеты с вредоносно-сильной едой, объятья на скамье - весь этот праздник некрасивый был близок и понятен мне. Как будто ничего вселенной не обещала, не должна - в алмазик бытия бесценный вцепилась жадная душа. Всё ярче над небесным краем двух зорь единый пламень рос. - Неужто всё еще играет со львами?- слышался вопрос. Как напоследок жизнь играла, смотрел суровый окуляр. Но это не опровергало строки про перстень и футляр. Июнь 1984, Ленинград
МАЗУРКА ШОПЕНА Какая участь нас постигла, как повезло нам в этот час, когда бегущая пластинка одна лишь разделяла нас! Сначала тоненько шипела, как уж, изъятый из камней, но очертания Шопена приобретала всё слышней. И забирала круче, круче, и обещала: быть беде, и расходились эти круги, как будто круги по воде. И тоненькая, как мензурка внутри с водицей голубой, стояла девочка-мазурка, покачивая головой. Как эта, с бедными плечами, по-польски личиком бела, разведала мои печали и на себя их приняла? Она протягивала руки и исчезала вдалеке, сосредоточив эти звуки в иглой исчерченном кружке. 1958
МЕДЛИТЕЛЬНОСТЬ Надежде Яковлевне Мандельштам* Замечаю, что жизнь не прочна и прервется. Но как не заметить, что не надо, пора не пришла торопиться, есть время помедлить. Прежде было - страшусь и спешу: есмь сегодня, а буду ли снова? И на казнь посылала свечу ради тщетного смысла ночного. Как умна - так никто не умен, полагала. А снег осыпался. И остался от этих времен горб - натруженность среднего пальца. Прочитаю добытое им - лишь скучая, но не сострадая, и прощу: тот, кто молод, - любим. А тогда я была молодая. Отбыла, отспешила. К душе льнет прилив незатейливых истин. Способ совести избран уже и теперь от меня не зависит. Сам придет этот миг или год: смысл нечаянный, нега, вершинность... Только старости недостает. Остальное уже совершилось. 1972
* * * Мне вспоминать сподручней, чем иметь. Когда сей миг и прошлое мгновенье соединятся, будто медь и медь, их общий звук и есть стихотворенье. Как я люблю минувшую весну, и дом, и сад, чья сильная природа трудом горы держалась на весу поверх земли, но ниже небосвода. Люблю сейчас, но, подлежа весне, я ощущала только страх и вялость к объему моря, что в ночном окне мерещилось и подразумевалось. Когда сходились море и луна, студил затылок холодок мгновенный, как будто я, превысив чин ума, посмела фамильярничать с Вселенной. В суть вечности заглядывал балкон - не слишком ли? Но оставалась радость, что, возымев во времени былом день нынешний,- за всё я отыграюсь. Не наглость ли - при море и луне их расточать и обмирать от чувства: они живут воочью, как вчерне, и набело навек во мне очнутся. Что происходит между тем и тем мгновеньями? Как долго длится это - в душе крепчает и взрослеет тень оброненного в глушь веков предмета. Не в этом ли разгадка ремесла, чьи правила: смертельный страх и доблесть, блеск бытия изжить, спалить дотла и выгадать его бессмертный отблеск? 1968
МОЛИТВА Ты, населивший мглу Вселенной, то явно видный, то едва, огонь невнятный и нетленный материи иль Божества. Ты, ангелы или природа, спасение или напасть, что Ты ни есть - Твоя свобода, Твоя торжественная власть. Ты, нечто, взявшее в надземность начало света, снега, льда, в Твою любовь, в Твою надменность, в Тебя вперяюсь болью лба. Прости! Молитвой простодушной я иссушила, извела то место неба над подушкой, где длилась и текла звезда. Прошу Тебя, когда темнеет, прошу, когда уже темно и близко видеть не умеет мной разожжённое окно. Не благодать Твою, не почесть - судьба земли, оставь за мной лишь этой комнаты непрочность, ничтожную в судьбе земной. Зачем с разбега бесприютства влюбилась я в ее черты всем разумом - до безрассудства, всем зрением - до слепоты? Кровать, два стула ненадежных, свет лампы, сумерки, графин и вид на изгородь продолжен красой невидимых равнин. Творилась в этих желтых стенах, оставшись тайною моей, печаль пустых, благословенных, от всех сокрытых зимних дней. Здесь совмещались стол и локоть, тетрадь ждала карандаша и, провожая мимолётность, беспечно мучилась душа. 1968
МОТОРОЛЛЕР Завиден мне полет твоих колес, о мотороллер розового цвета! Слежу за ним, не унимая слез, что льют без повода в начале лета. И девочке, припавшей к седоку с ликующей и гибельной улыбкой, кажусь я приникающей к листку, согбенной и медлительной улиткой. Прощай! Твой путь лежит поверх меня и меркнет там, в зеленых отдаленьях. Две радуги, два неба, два огня, бесстыдница, горят в твоих коленях. И тело твое светится сквозъ плащ, как стебель тонкий сквозь стекло и воду. Вдруг из меня какой-то странный плач выпархивает, пискнув, на свободу. Так слабенький твой голосок поет, и песенки мотив так прост и вечен. Но, видишь ли, веселый твой полет недвижностью моей уравновешен. Затем твои качели высоки и не опасно головокруженье, что по другую сторону доски я делаю обратное движенье. Пока ко мне нисходит тишина, твой шум летит в лужайках отдаленных. Пока моя походка тяжела, подъемлешь ты два крылышка зеленых. Так проносись!- покуда я стою. Так лепечи!- покуда я немею. Всю легкость поднебесную твою я искупаю тяжестью своею. 1960
* * * Не уделяй мне много времени, Вопросов мне не задавай. Глазами добрыми и верными Руки моей не задевай. Не проходи весной по лужицам, По следу следа моего. Я знаю - снова не получится Из этой встречи ничего. Ты думаешь, что я из гордости Хожу, с тобою не дружу? Я не из гордости - из горести Так прямо голову держу. 1957
НЕМОТА Кто же был так силен и умен? Кто мой голос из горла увел? Не умеет заплакать о нём рана черная в горле моём. Сколь достойны любви и хвалы, март, простые деянья твои, но мертвы моих слов соловьи, и теперь их сады - словари. - О, воспой!- умоляют уста снегопада, обрыва, куста. Я кричу, но, как пар изо рта, округлилась у губ немота. Задыхаюсь, и дохну, и лгу, что еще не останусь в долгу пред красою деревьев в снегу, о которой сказать не могу. Вдохновенье - чрезмерный, сплошной вдох мгновенья душою немой, не спасет ее выдох иной, кроме слова, что сказано мной. Облегчить переполненный пульс - как угодно, нечаянно, пусть! И во всё, что воспеть тороплюсь, воплощусь навсегда, наизусть. А за то, что была так нема, и любила всех слов имена, и устала вдруг, как умерла, сами, сами воспойте меня. 1966
НОЧЬ Андрею Смирнову Уже рассвет темнеет с трех сторон, а всё руке недостает отваги, чтобы пробиться к белизне бумаги сквозь воздух, затвердевший над столом. Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допускает руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой! Меж тем, когда полна значенья тьма, ожог во лбу от выдумки неточной, мощь кофеина и азарт полночный легко принять за остроту ума. Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, как гений, он все ж не счел достоинством своим. Ужель грешно своей беды не знать! Соблазн так сладок, так невинна малость - нарушить этой ночи безымянность и все, что в ней, по имени назвать. Пока руке бездействовать велю, любой предмет глядит с кокетством женским, красуется, следит за каждым жестом, нацеленным ему воздать хвалу. Уверенный, что мной уже любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим. Как я хочу благодарить свечу, любимый свет ее предать огласке и предоставить неусыпной ласке эпитетов! Но я опять молчу. Какая боль - под пыткой немоты все ж не признаться ни единым словом в красе всего, на что зрачком суровым любовь моя глядит из темноты! Чего стыжусь? Зачем я не вольна в пустом дому, средь снежного разлива, писать не хорошо, но справедливо - про дом, про снег, про синеву окна? Не дай мне бог бесстыдства пред листом бумаги, беззащитной предо мною, пред ясной и бесхитростной свечою, перед моим, плывущим в сон, лицом. 1965
* * * О, еще с тобой случится всё - и молодость твоя. Когда спросишь: "Кто стучится?" Я отвечу: "Это я!" Это я! Ах, поскорее выслушай и отвори. Стихнули и постарели плечи бедные твои. Я нашла тебе собрата - листик с веточки одной. Как же ты стареть собрался, не советуясь со мной! Ах, да вовсе не за этим я пришла сюда одна. Это я - ты не заметил. Это я, а не она. Над примятою постелью, в сумраке и тишине, я оранжевой пастелью рисовала на стене. Рисовала сад с травою, человечка с головой, чтобы ты спросил с тревогой: "Это кто еще такой?" Я отвечу тебе строго: "Это я, не спорь со мной. Это я - смешной и стройный человечек с головой". Поиграем в эту шалость и расплачемся над ней. Позабудем мою жалость, жалость к старости твоей. Чтоб ты слушал и смирялся, становился молодой, чтобы плакал и смеялся человечек с головой. 1957
* * * Однажды, покачнувшись на краю всего, что есть, я ощутила в теле присутствие непоправимой тени, куда-то прочь теснившей жизнь мою. Никто не знал, лишь белая тетрадь заметила, что я задула свечи, зажженные для сотворенья речи, - без них я не желала умирать. Так мучилась! Так близко подошла к скончанью мук! Не молвила ни слова. А это просто возраста иного искала неокрепшая душа. Я стала жить и долго проживу. Но с той поры я мукою земною зову лишь то, что не воспето мною, всё прочее - блаженством я зову. 1960-е
ОПИСАНИЕ НОЧИ Глубокий плюш казенного Эдема, развязный грешник, я взяла себе и хищно и неопытно владела углом стола и лампой на столе. На каторге таинственного дела о вечности радел петух в селе, и, пристальная, как монгол в седле, всю эту ночь я за столом сидела. Всю ночь в природе длился плач раздора между луной и душами зверей, впадали в длинный воздух коридора, исторгнутые множеством дверей, течения полуночного вздора, что спит в умах людей и словарей, и пререкались дактиль и хорей - кто домовой и правит бредом дома. Всяк спящий в доме был чему-то автор, но ослабел для совершенья сна, из глуби лбов, как из отверстых амфор, рассеивалась спёртость ремесла. Обожествляла влюбчивость метафор простых вещей невзрачные тела. И постояльца прежнего звала его тоска, дичавшая за шкафом. В чём важный смысл чудовищной затеи: вникать в значенье света на столе, участвовать, словно в насущном деле, в судьбе светил, играющих в окне, и выдержать такую силу в теле, что тень его внушила шрам стене! Не знаю. Но еще зачтется мне бесславный подвиг сотворенья тени. 1965
ОЖИДАНИЕ ЕЛКИ Благоволите, сестра и сестра, дочери Елизавета и Анна, не шелохнуться! О, как еще рано, как неподвижен канун волшебства! Елизавета и Анна, ни-ни, не понукайте мгновенья, покуда медленный бег неизбежного чуда сам не настигнет крыла беготни. Близится тройки трехглавая тень, Пущий минует сугробы и льдины. Елизавета и Анна, едины миг предвкушенья и возраст детей. Смилуйся, немилосердная мать! Зверь добродушный, пришелец желанный, сжалься над Елизаветой и Анной, выкажи вечнозеленую масть. Елизавета и Анна, скорей! Все вам верну, ничего не отнявши. Грозно живучее шествие наше медлит и ждет у закрытых дверей. Пусть посидит взаперти благодать, изнемогая и свет исторгая. Елизавета и Анна, какая радость - мучительно радости ждать! Древо взирает на дочь и на дочь. Надо ль бедой расплатиться за это? Или же, Анна и Елизавета, так нам сойдет в новогоднюю ночь? Жизнь, и страданье, и все это - ей, той, чьей свечой мы сейчас осиянны. Кто это? Елизаветы и Анны крик: - Это ель! Это ель! Это ель!
ПЯТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИКОВ Пятнадцать мальчиков, а может быть и больше, а может быть, и меньше, чем пятнадцать, испуганными голосами мне говорили: "Пойдем в кино или в музей изобразительных искусств". Я отвечала им примерно вот что: "Мне некогда". Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники. Пятнадцать мальчиков надломленными голосами мне говорили: "Я никогда тебя не разлюблю". Я отвечала им примерно вот что: "Посмотрим". Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно. Они исполнили тяжелую повинность подснежников, отчаянья и писем. Их любят девушки - иные красивее, чем я, иные некрасивее. Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно, а подчас злорадно приветствуют меня при встрече, приветствуют во мне при встрече свое освобождение, нормальный сон и пищу... Напрасно ты идешь, последний мальчик. Поставлю я твои подснежники в стакан, и коренастые их стебли обрастут серебряными пузырьками... Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь, и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно, как будто победил меня, а я пойду по улице, по улице... 1950-е
* * * По улице моей который год звучат шаги - мои друзья уходят. Друзей моих медлительный уход той темноте за окнами угоден. Запущены моих друзей дела, нет в их домах ни музыки, ни пенья, и лишь, как прежде, девочки Дега голубенькие оправляют перья. Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх вас, беззащитных, среди этой ночи. К предательству таинственная страсть, друзья мои, туманит ваши очи. О одиночество, как твой характер крут! Посверкивая циркулем железным, как холодно ты замыкаешь круг, не внемля увереньям бесполезным. Так призови меня и награди! Твой баловень, обласканный тобою, утешусь, прислонясь к твоей груди, умоюсь твоей стужей голубою. Дай стать на цыпочки в твоем лесу, на том конце замедленного жеста найти листву, и поднести к лицу, и ощутить сиротство, как блаженство. Даруй мне тишь твоих библиотек, твоих концертов строгие мотивы, и - мудрая - я позабуду тех, кто умерли или доселе живы. И я познаю мудрость и печаль, свой тайный смысл доверят мне предметы. Природа, прислонясь к моим плечам, объявит свои детские секреты. И вот тогда - из слез, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова. 1959
* * * Прощай! Прощай! Со лба сотру воспоминанье: нежный, влажный сад, углубленный в красоту, словно в занятье службой важной. Прощай! Всё минет: сад и дом, двух душ таинственные распри и медленный любовный вздох той жимолости у террасы. В саду у дома и в дому внедрив многозначенье грусти, внушала жимолость уму невнятный помысел о Прусте. Смотрели, как в огонь костра, до сна в глазах, до мути дымной, и созерцание куста равнялось чтенью книги дивной. Меж наших двух сердец - туман клубился! Жимолость и сырость, и живопись, и сад, и Сван - к единой муке относились. То сад, то Сван являлись мне, цилиндр с подкладкою зеленой мне виделся, закат в Комбре и голос бабушки влюбленной. Прощай! Но сколько книг, дерев нам вверили свою сохранность, чтоб нашего прощанья гнев поверг их в смерть и бездыханность. Прощай! Мы, стало быть, - из них, кто губит души книг и леса. Претерпим гибель нас двоих без жалости и интереса. 1968
РИСУНОК Борису Мессереру Рисую женщину в лиловом. Какое благо - рисовать и не уметь! А ту тетрадь с полузабытым полусловом я выброшу! Рука вольна томиться нетерпеньем новым. Но эта женщина в лиловом откуда? И зачем она ступает по корням еловым в прекрасном парке давних лет? И там, где парк впадает в лес, лесничий ею очарован. Развязный! Как он смел взглянуть прилежным взором благосклонным? Та, в платье нежном и лиловом, строга и продолжает путь. Что мне до женщины в лиловом? Зачем меня тоска берёт, что будет этот детский рот ничтожным кем-то поцелован? Зачем мне жизнь ее грустна? В дому, ей чуждом и суровом, родимая и вся в лиловом, кем мне приходится она? Неужто розовой, в лиловом, столь не желавшей умирать,- всё ж умереть? А где тетрадь, чтоб грусть мою упрочить словом? 1968
САД Василию Аксенову Я вышла в сад, но глушь и роскошь живут не здесь, а в слове: "сад". Оно красою роз возросших питает слух, и нюх, и взгляд. Просторней слово, чем окрестность: в нем хорошо и вольно, в нем сиротство саженцев окрепших усыновляет чернозем. Рассада неизвестных новшеств, о, слово "сад" - как садовод, под блеск и лязг садовых ножниц ты длишь и множишь свой приплод. Вместилась в твой объем свободный усадьба и судьба семьи, которой нет, и тот садовый потерто-белый цвет скамьи. Ты плодороднее, чем почва, ты кормишь корни чуждых крон, ты - дуб, дупло, Дубровский, почта сердец и слов: любовь и кровь. Твоя тенистая чащоба всегда темна, но пред жарой зачем потупился смущенно влюбленный зонтик кружевной? Не я ль, искатель ручки вялой, колено гравием красню? Садовник нищий и развязный, чего ищу, к чему клоню? И, если вышла, то куда я все ж вышла? Май, а грязь прочна. Я вышла в пустошь захуданья и в ней прочла, что жизнь прошла. Прошла! Куда она спешила? Лишь губ пригубила немых сухую муку, сообщила что всё - навеки, я - на миг. На миг, где ни себя, ни сада я не успела разглядеть. "Я вышла в сад",- я написала. Я написала? Значит, есть хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно, что выход в сад - не ход, не шаг. Я никуда не выходила. Я просто написала так: "Я вышла в сад"... 1980
СЛОВО "Претерпевая медленную юность, впадаю я то в дерзость, то в угрюмость, пишу стихи, мне говорят: порви! А вы так просто говорите слово, вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна",- так написал мне мальчик из Перми. В чужих потемках выключатель шаря, хозяевам вслепую спать мешая, о воздух спотыкаясь, как о пень, стыдясь своей громоздкой неудачи, над каждой книгой обмирая в плаче, я вспомнила про мальчика и Пермь. И впрямь - в Перми живет ребенок странный, владеющий высокой и пространной, невнятной речью. И когда горит огонь созвездий, принятых над Пермью, озябшим горлом, не способным к пенью, ребенок этот слово говорит. Как говорит ребенок! Неужели во мне иль в ком-то, в неживом ущелье гортани, погруженной в темноту, была такая чистота проема, чтоб уместить во всей красе объема всезнающего слова полноту? О нет, во мне - то всхлип, то хрип, и снова насущный шум, занявший место слова там, в легких, где теснятся дым и тень, и шее не хватает мощи бычьей, чтобы дыханья суетный обычай вершить было не трудно и не лень. Звук немоты, железный и корявый, терзает горло ссадиной кровавой, заговорю - и обагрю платок. В безмолвии, как в землю, погребенной, мне странно знать, что есть в Перми ребенок, который слово выговорить мог. 1965
СНЕГ Лишь бы жить, лишь бы пальцами трогать, лишь бы помнить, как подле моста снег по-женски закидывал локоть, и была его кожа чиста. Уважать драгоценную важность снега, павшего в руки твои, и нести в себе зимнюю влажность и такое терпенье любви. Да уж поздно. О милая! Стыну и старею. О взлет наших лиц - в снегопаданье, в бархат, в пустыню, как в уют старомодных кулис. Было ль это? Как чисто, как крупно снег летит... И, наверно, как встарь, с январем побрататься нетрудно. Но минуй меня, брат мой, январь. Пролетание и прохожденье- твой урок я усвоил, зима. Уводящее в вечность движенье омывает нас, сводит с ума. Дорогая, с каким снегопадом я тебя отпустил в белизну в синем, синеньком, синеватом том пальтишке - одну, о одну? Твоего я не выследил следа и не выгадал выгоды нам - я следил расстилание снега, его склонность к лиловым тонам. Как подумаю - радуг неровность, гром небесный, и звезды, и дым - о, какая нависла огромность над печальным сердечком твоим. Но с тех пор, властью всех твоих качеств, снег целует и губит меня. О запинок, улыбок, чудачеств снегопад среди белого дня! Ты меня не утешишь свободой, и в великом терпенье любви всею белой и синей природой ты ложишься на плечи мои. Как снежит... И стою я под снегом на мосту, между двух фонарей, как под плачем твоим, как под смехом, как под вечной заботой твоей. Все играешь, метелишь, хлопочешь. Сжалься же, наконец, надо мной - как-нибудь, как угодно, как хочешь, только дай разминуться с зимой.
СОН О опрометчивость моя! Как видеть сны мои решаюсь? Так дорого платить за шалость - заснуть? Но засыпаю я. И снится мне, что свеж и скуп сентябрьский воздух. Все знакомо: осенняя пригожесть дома, вкус яблок, не сходящий с губ. Но незнакомый садовод разделывает сад знакомый и говорит, что он законный владелец. И войти зовет. Войти? Как можно? Столько раз я знала здесь печаль и гордость, и нежную шагов нетвердость, и нежную незрячесть глаз. Уж минуло так много дней, а нежность - облаком вчерашним, а нежность - обмороком влажным меня омыла у дверей. Но садоводова жена меня приветствует жеманно. Я говорю: - Как здесь туманно... И я здесь некогда жила. Я здесь жила - лет сто назад. - Лет сто? Вы шутите? - Да нет же! Шутить теперь? Когда так нежно столетьем прошлым пахнет сад? Сто лет прошло, а всё свежи в ладонях нежности к родимой коре деревьев. Запах дымный в саду все тот же. - Не скажи!- промолвил садовод в ответ. Затем спросил: - Под паутиной, со старомодной челкой длинной, не ваш ли в чердаке портрет? Ваш сильно изменился взгляд с тех давних пор, когда в кручине, не помню, по какой причине, вы умерли - лет сто назад. - Возможно, но - жить так давно, лишь тенью в чердаке остаться, и все затем, чтоб не расстаться с той нежностью? Вот что смешно. 1963
СУМЕРКИ Есть в сумерках блаженная свобода от явных чисел века, года, дня. Когда?-Неважно. Вот открытость входа в глубокий парк, в далекий мельк огня. Ни в сырости, насытившей соцветья, ни в деревах, исполненных любви, нет доказательств этого столетья,- бери себе другое - и живи. Ошибкой зренья, заблужденьем духа возвращена в аллеи старины, бреду по ним. И встречная старуха, словно признав, глядит со стороны. Средь бела дня пустынно это место. Но в сумерках мои глаза вольны увидеть дом, где счастливо семейство, где невпопад и пылко влюблены, где вечно ждут гостей на именины - шуметь, краснеть и руки целовать, где и меня к себе рукой манили, где никогда мне гостем не бывать. Но коль дано их голосам беспечным стать тишиною неба и воды, - чьи пальчики по клавишам лепечут? - Чьи кружева вступают в круг беды? Как мне досталась милость их привета, тот медленный, затеянный людьми, старинный вальс, старинная примета чужой печали и чужой любви? Еще возможно для ума и слуха вести игру, где действуют река, пустое поле, дерево, старуха, деревня в три незрячих огонька. Души моей невнятная улыбка блуждает там, в беспамятстве, вдали, в той родине, чья странная ошибка даст мне чужбину речи и земли. Но темнотой испуганный рассудок трезвеет, рыщет, снова хочет знать живых вещей отчетливый рисунок, мой век, мой час, мой стол, мою кровать. Еще плутая в омуте росистом, я слышу, как на диком языке мне шлет свое проклятие транзистор, зажатый в непреклонном кулаке.
СВЕЧА Геннадию Шпаликову Всего-то - чтоб была свеча, Свеча простая, восковая, И старомодность вековая Так станет в памяти свежа. И поспешит твое перо К той грамоте витиеватой, Разумной и замысловатой, И ляжет на душу добро. Уже ты мыслишь о друзьях Все чаще, способом старинным, И сталактитом стеаринным Займешься с нежностью в глазах. И Пушкин ласково глядит, И ночь прошла, и гаснут свечи, И нежный вкус родимой речи Так чисто губы холодит. 1960
* * * Так и живем - напрасно маясь, в случайный веруя навет. Какая маленькая малость нас может разлучить навек. Так просто вычислить, прикинуть, что без тебя мне нет житья. Мне надо бы к тебе приникнуть. Иначе поступаю я. Припав на жесткое сиденье, сижу в косыночке простой и направляюсь на съеденье той темной стнанции пустой. Иду вдоль белого кладбища, оглядываюсь на кресты. Звучат печально и комично шаги мои средь темноты. О, снизойди ко мне, разбойник, присвистни в эту тишину. Я удивленно, как ребенок, в глаза недобрые взгляну. Зачем я здесь, зачем ступаю на темную тропу в лесу? Вину какую искупаю и наказание несу? О, как мне надо возродиться из этой тьмы и пустоты. О, как мне надо возвратиться туда, где ты, туда, где ты. Так просто станет все и цельно, когда ты скажешь мне слова и тяжело и драгоценно ко мне склонится голова. 1960-1961
ТВОЙ ДОМ Твой дом, не ведая беды, меня встречал и в щеку чмокал. Как будто рыба из воды, сервиз выглядывал из стекол. И пес выскакивал ко мне, как галка маленький, орущий, и в беззащитном всеоружьи торчали кактусы в окне. От неурядиц всей земли я шла озябшим делегатом, и дом смотрел в глаза мои и добрым был и деликатным. На голову мою стыда он не навлек, себя не выдал. Дом клялся мне, что никогда он этой женщины не видел. Он говорил: - Я пуст, Я пуст.- Я говорила: - Где-то, где-то...- Он говорил: - И пусть. И пусть. Входи и позабудь про это. О, как боялась я сперва платка или иной приметы, но дом твердил свои слова, перетасовывал предметы. Он заметал ее следы. О, как он притворился ловко, что здесь не падало слезы, не облокачивалось локтя. Как будто тщательный прибой смыл все: и туфель отпечатки, и тот пустующий прибор, и пуговицу от перчатки. Все сговорились: пес забыл, с кем он играл, и гвоздик малый не ведал, кто его забил, и мне давал ответ туманный. Так были зеркала пусты, как будто выпал снег и стаял. Припомнить не могли цветы, кто их в стакан граненый ставил... О дом чужой! О милый дом! Прощай! Прошу тебя о малом: не будь так добр. Не будь так добр. Не утешай меня обманом. 1959
В ОПУСТЕВШЕМ ДОМЕ ОТДЫХА Впасть в обморок беспамятства, как плод, уснувший тихо средь ветвей и грядок, не сознавать свою живую плоть, ее чужой и грубый беспорядок. Вот яблоко, возникшее вчера. В нем - мышцы влаги, красота пигмента, то тех, то этих действий толчея. Но яблоку так безразлично это. А тут, словно с оравою детей, не совладаешь со своим же телом, не предусмотришь всех его затей, не расплетешь его переплетений. И так надоедает под конец в себя смотреть, как в пациента лекарь, все время слышать треск своих сердец и различать щекотный бег молекул. И отвернуться хочется уже, вот отвернусь, но любопытно глазу. Так музыка на верхнем этаже мешает и заманивает сразу. В глуши, в уединении моем, под снегом, вырастающим на кровле, живу одна и будто бы вдвоем - со вздохом в легких, с удареньем крови. То улыбнусь, то пискнет голос мой, то бьется пульс, как бабочка в ладони. Ну, слава Богу, думаю, живой остался кто-то в опустевшем доме. И вот тогда тебя благодарю, мой организм, живой зверёк природы, верши, верши простую жизнь свою, как солнышко, как лес, как огороды. И впредь играй, не ведай немоты! В глубоком одиночестве, зимою, я всласть повеселюсь средь пустоты, тесно и шумно населенной мною. 1964
ЗИМНЯЯ ЗАМКНУТОСТЬ Булату Окуджаве Странный гость побывал у меня в феврале. Снег занес мою крышу еще в январе, предоставив мне замкнутость дум и деяний. Я жила взаперти, как огонь в фонаре или как насекомое, что в янтаре уместилось в простор тесноты идеальной. Странный гость предо мною внезапно возник, и тем более странен был этот визит, что снега мою дверь охраняли сурово. Например - я зерно моим птицам несла. "Можно ль выйти наружу?" - спросила. "Нельзя",- мне ответила сильная воля сугроба. Странный гость, говорю вам, неведомый гость. Он прошел через стенку насквозь, словно гвоздь, кем-то вбитый извне для неведомой цели. Впрочем, что же еще оставалось ему, коль в дому, замурованном в снежную тьму, не осталось для входа ни двери, ни щели. Странный гость - он в гостях не гостил, а царил. Он огнем исцелил свой промокший цилиндр, из-за пазухи выпустил свинку морскую и сказал: "О, пардон, я продрог, и притом я ушибся, когда проходил напролом в этот дом, где теперь простудиться рискую". Я сказала: "Огонь вас утешит, о гость. Горсть орехов, вина быстротечная гроздь - вот мой маленький юг среди вьюг справедливых. Что касается бедной царевны морей - ей давно приготовлен любовью моей плод капусты, взращенный в нездешних заливах". Странный гость похвалился: "Заметьте, мадам, что я склонен к слезам, но не склонны к следам мои ноги промокшие. Весь я - загадка!" Я ему объяснила, что я не педант и за музыкой я не хожу по пятам, чтобы видеть педаль под ногой музыканта. Странный гость закричал: "Мне не нравится тон ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон! Очень плохи дела ваших духа и плоти! Потому без стыда я явился сюда, что мне ведома бедная ваша судьба". Я спросила его: "Почему вы не пьете?" Странный гость не побрезговал выпить вина. Опрометчивость уст его речи свела лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу: "Протяжение спора угодно душе! Вы - дитя мое, баловень и протеже. Я судьбу вашу как-нибудь переиначу. Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел - ошибитесь, возьмите счастливый билет! Выбирайте любую утеху мирскую!" Поклонилась я гостю: "Вы очень добры, до поры отвергаю я ваши дары. Но спасите прекрасную свинку морскую! Не она ль мне по злому сиротству сестра? Как остра эта грусть - озираться со сна средь стихии чужой, а к своей не пробиться. О, как нежно марина, моряна, моря неизбежно манят и минуют меня, оставляя мне детское зренье провидца. В остальном - благодарна я доброй судьбе. Я живу, как желаю,- сама по себе. Бог ко мне справедлив и любезен издатель. Старый пес мой взмывает к щеке, как щенок. И широк дивный выбор всевышних щедрот: ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль. А вчера колокольчик в полях дребезжал. Это старый товарищ ко мне приезжал. Зря боялась - а вдруг он дороги не сыщет? Говорила: когда тебя вижу, Булат, два зрачка от чрезмерности зренья болят, беспорядок любви в моём разуме свищет". Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу. Не бывало саней в этом сиром снегу. Мой товарищ с товарищем пьет в Ленинграде. И давно уж собака моя умерла - стало меньше дыханьем в груди у меня. И чураются руки пера и тетради. Странный гость подтвердил: "Вы несчастны теперь". В это время открылась закрытая дверь. Снег всё падал и падал, не зная убытка. Сколь вошедшего облик был смел и пригож! И влекла петербургская кожа калош след - лукавый и резвый, как будто улыбка. Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет, как во мраке лица серебрился зрачок, как был рус африканец и смугл россиянин! Я подумала - скоро конец февралю - и сказала вошедшему: "Радость! Люблю! Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!" 1965
НЕЖНОСТЬ Так ощутима эта нежность, вещественных полна примет. И нежность обретает внешность и воплощается в предмет. Старинной вазою зеленой вдруг станет на краю стола, и ты склонишься удивленный над чистым омутом стекла. Встревожится квартира ваша, и будут все поражены. - Откуда появилась ваза?- ты строго спросишь у жены.- И антиквар какую плату спросил?- О, не кори жену - то просто я смеюсь и плачу и в отдалении живу. И слезы мои так стеклянны, так их паденья тяжелы, они звенят, как бы стаканы, разбитые средь тишины. За то, что мне тебя не видно, а видно - так на полчаса, я безобидно и невинно свершаю эти чудеса. Вдруг облаком тебя покроет, как в горних высях повелось. Ты закричишь: - Мне нет покою! Откуда облако взялось? Но суеверно, как крестьянин, не бойся, "чур" не говори - то нежности моей кристаллы осели на плечи твои. Я так немудрено и нежно наколдовала в стороне, и вот образовалось нечто, напоминая обо мне. Но по привычке добрых бестий, опять играя в эту власть, я сохраню тебя от бедствий и тем себя утешу всласть. Прощай! И занимайся делом! Забудется игра моя. Но сказки твоим малым детям останутся после меня. 1959
|
Сайт "Художники" Доска об'явлений для музыкантов |