|
Дня не хватает, дни теперь все короче. Долгие ночи, в окнах горят огни. А прежде нам все никак не хватало ночи. А прежде - какие длинные были дни! А прежде, я помню, день бесконечно длился - солнце палило, путь мой вдали пылился, гром вдали погромыхивал, дождик лился, пот с меня градом лился, я с ног валился, падал в траву, как мертвый, не шевелился, а день не кончался, день продолжался, длился - день не кончался, длился и продолжался, сон мой короткий явью перемежался, я засыпал, в беспамятство погружался, медленно самолет надо мной снижался, он надо мной кружился, он приближался, а день не кончался, длился и продолжался - день продолжался, длился и не кончался, я еще шел куда то, куда то мчался, с кем то встречался, в чье то окно стучался, с кем то всерьез и надолго я разлучался, и засыпал, и пол подо мной качался, а день продолжался, длился и не кончался...
* * * Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана, а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,- как в "Прощальной симфонии" - ближе к финалу - ты помнишь, у Гайдна - музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу и уходит - в лесу все просторней теперь - музыканты уходят - партитура листвы обгорает строка за строкой - гаснут свечи в оркестре одна за другой - музыканты уходят - скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой - тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины, и по мере того как с осенних осин облетает листва, все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины, что становится явной вся тайная суть естества,- все просторней, все глуше в осеннем лесу - музыканты уходят - скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача - и последняя флейта замрет в тишине - музыканты уходят - скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча... Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе, когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом, когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
ПЕЙЗАЖ Горящей осени упорство! Сжигая рощи за собой, она ведет единоборство, хотя проигрывает бой. Идет бесшумный поединок, но в нем схлестнулись не шутя тугие нити паутинок с тугими каплями дождя. И ветер, в этой потасовке с утра осинник всполошив, швыряет листья, как листовки,- сдавайся, мол, покуда жив. И сдачи первая примета - белесый иней на лугу. Ах, птицы, ваша песня спета, и я помочь вам не могу.. . Таков пейзаж. И если даже его озвучить вы могли б - чего-то главного в пейзаже недостает, и он погиб. И все не то, все не годится - и эта синь, и эта даль, и даже птица, ибо птица - второстепенная деталь. Но, как бы радуясь заминке, пока я с вами говорю, проходит женщина в косынке по золотому сентябрю. Она высматривает грузди, она выслушивает тишь, и отраженья этой грусти в ее глазах не разглядишь. Она в бору, как в заселенном во всю длину и глубину прозрачном озере зеленом, где тропка стелется по дну, где, издалёка залетая, лучи скользят наискосок и, словно рыбка золотая, летит березовый листок... Опять по листьям застучало, но так же медленна, тиха, она идет, и здесь начало картины, музыки, стиха. А предыдущая страница, где разноцветье по лесам,- затем, чтоб было с чем сравниться ее губам, ее глазам.
СОН О РОЯЛЕ Я видел сон - как бы оканчивал из ночи в утро перелет. Мой легкий сон крылом покачивал, как реактивный самолет. Он путал карты, перемешивал, но, их мешая вразнобой, реальности не перевешивал, а дополнял ее собой. В конце концов, с чертами вымысла смешав реальности черты, передо мной внезапно выросло мерцанье этой черноты. Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной. Рояль был старый, фирмы Беккера, и клавишей его гряда казалась тонкой кромкой берега, а дальше - черная вода. А берег был забытым кладбищем, как бы окраиной его, и там была под каждым клавишем могила звука одного. Они давно уже не помнили, что были плотью и душой какой-то праздничной симфонии, какой-то музыки большой. Они лежали здесь, покойники, отвоевавшие свое, ее солдаты и полковники, и даже маршалы ее. И лишь иной, сожженный заживо, еще с трудом припоминал ее последнее адажио, ее трагический финал. Но вот, едва лишь тризну справивший, еще не веря в свой закат, опять рукой коснулся клавишей ее безумный музыкант. И поддаваясь искушению, они построились в полки, опять послушные движению его играющей руки. Забыв, что были уже трупами, под сенью нотного листа они за флейтами и трубами привычно заняли места. Была безоблачной прелюдия. Сперва трубы гремела медь. Потом пошли греметь орудия, пошли орудия греметь. Потом пошли шеренги ротные, шеренги плотные взводов, линейки взламывая нотные, как проволоку в пять рядов. Потом прорыв они расширили, и пел торжественно металл. Но кое-где уже фальшивили, и кто-то в такт не попадал. Уже все чаще они падали. Уже на всю вторую часть распространился запах падали, из первой части просочась. И сладко пахло шерстью жженною, когда, тревогой охватив, сквозь часть последнюю, мажорную, пошел трагический мотив. Мотив предчувствия, предвестия того, что двигалось сюда, как тема смерти и возмездия и тема Страшного суда. Кончалась музыка и корчилась, в конце едва уже звеня. И вскоре там, где она кончилась, лежала черная земля. И я не знал ее названия - что за земля, что за страна. То, может быть, была Германия, а может быть, и не она. Как бы чертеж земли, погубленной какой-то страшною виной, огромной крышкою обугленной мерцал рояль передо мной. И я, в отчаянье поверженный, с тоской и ужасом следил за тем, как музыкант помешанный опять к роялю подходил.
* * * А что же будет дальше, что же дальше? Уже за той чертой, за тем порогом? А дальше будет фабула иная и новым завершится эпилогом. И, не чураясь фабулы вчерашней, пока другая наново творится, неповторимость этого мгновенья в каком-то новом лике отразится. И станет совершенно очевидным, пока торится новая дорога, что в эпилоге были зерна и нового начала и пролога. И снова будет дождь бродить по саду, и будет пахнуть сад светло и важно. А будет это с нами иль не с нами - по существу, не так уж это важно. И кто-то вскрикнет: - Нет, не уезжайте! Я пропаду, пущусь за Вами следом!.. А будет это с нами иль с другими - в конечном счете, суть уже не в этом. И кто-то от обиды задохнется, и кто-то от восторга онемеет... А будет это с нами или с кем-то - в конце концов, значенья не имеет.
БАНАЛЬНЫЙ МОНОЛОГ Я б мог сказать: - Как сорок тысяч братьев!..- Я б мог вскричать: - Сильней всего на свете!..- Я мог бы повторить: - Дороже жизни!..- . Но чей-то голос вкрадчиво и тихо нашептывает мне, напоминая, как мало можно выразить словами, а это все - слова, слова, слова... И все-таки всей грешной моей плотью, душою всею, клеточкою каждой, всем существом моим ежеминутно не я, но тот, во мне живущий кто-то, опять кричит: - Как сорок тысяч братьев!..- и вопиет: - Сильней всего на свете!..- едва ли не навзрыд: - Дороже жизни!..- но к этому язык мой непричастен, но все это - помимо моей воли, но все это - не говоря ни слова и даже звука не произнося.
БЕЛАЯ БАЛЛАДА Снегом времени нас заносит - все больше белеем. Многих и вовсе в этом снегу погребли. Один за другим приближаемся к своим юбилеям, белые, словно парусные корабли. И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные. И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед. Пятидесяти орудий залпы неслышные. Пятидесяти невидимых молний свет. И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья. И вечным прощеньем пахнущая трава. ...Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья. Последней Надежды туманные острова. И снова подводные рифы и скалы опасные. И снова к глазам подступает белая мгла. Ну, что ж, наше дело такое - плывите, парусные! Может, еще и вправду земля кругла. И снова нас треплет качка осатанелая. И оста и веста попеременна прыть. ...В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая. Неведомо, сколько кому остается плыть. Белые хлопья вьются над нами, чайки летают. След за кормою, тоненькая полоса. В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают попутного ветра не ждущие паруса.
ЧЕЛОВЕК, СТРОЯЩИЙ ВОЗДУШНЫЕ ЗАМКИ Он лежит на траве под сосной на поляне лесной и, прищурив глаза, неотрывно глядит в небеса - не мешайте ему, он занят, он строит, он строит воздушные замки. Галереи и арки, балконы и башни, плафоны, колонны, пилоны, пилястры, рококо и барокко, ампир и черты современного стиля, и при всем совершенство пропорций, изящество линий - и какое богатство фантазии, выдумки, вкуса! На лугу, на речном берегу, при луне, в тишине, на душистой копне, он лежит на спине и, прищурив глаза, неотрывно глядит в небеса - не мешайте, он занят, он строит, он строит воздушные замки, он весь в небесах, в облаках, в синеве, еще масса идей у него в голове, конструктивных решений и планов, он уже целый город воздвигнуть готов, даже сто городов - заходите, когда захотите, берите, живите! Он лежит на спине, на дощатом своем топчане, и во сне, закрывая глаза, все равно продолжает глядеть в небеса, потому что не может не строить своих фантастических зданий. Жаль, конечно, что жить в этих зданьях воздушных, увы, невозможно, ни мне и ни вам, ни ему самому, никому, ну, а все же, а все же, я думаю, нам не хватало бы в жизни чего-то и было бы нам неуютней на свете, если б не эти невидимые сооруженья из податливой глины воображенья, из железобетонных конструкций энтузиазма, из огнем обожженных кирпичиков бескорыстья и песка, золотого песка простодушья,- когда бы не он, человек, строящий воздушные замки. 1976
* * * Что делать, мой ангел, мы стали спокойней, мы стали смиренней. За дымкой метели так мирно клубится наш милый Парнас. И вот наступает то странное время иных измерений, где прежние мерки уже не годятся - они не про нас. Ты можешь отмерить семь раз и отвесить и вновь перевесить и можешь отрезать семь раз, отмеряя при этом едва. Но ты уже знаешь как мало успеешь за год или десять, и ты понимаешь, как много ты можешь за день или два. Ты душу насытишь не хлебом единым и хлебом единым, на миг удивившись почти незаметному их рубежу. Но ты уже знаешь, о, как это горестно - быть несудимым, и ты понимаешь при этом, как сладостно - о, не сужу. Ты можешь отмерить семь раз и отвесить, и вновь перемерить И вывести формулу, коей доступны дела и слова. Но можешь проверить гармонию алгеброй и не поверить свидетельству формул - ах, милая, алгебра, ты не права. Ты можешь беседовать с тенью Шекспира и собственной тенью. Ты спутаешь карты, смешав ненароком вчера и теперь. Но ты уже знаешь, какие потери ведут к обретенью, и ты понимаешь, какая удача в иной из потерь. А день наступает такой и такой-то и с крыш уже каплет, и пахнут окрестности чем-то ушедшим, чего не избыть. И нету Офелии рядом, и пишет комедию Гамлет, о некоем возрасте, как бы связующем быть и не быть. Он полон смиренья, хотя понимает, что суть не в смиренье. Он пишет и пишет, себя же на слове поймать норовя. И трепетно светится тонкая веточка майской сирени, как вечный огонь над бессмертной и юной душой соловья.
* * * Что я знаю про стороны света? Вот опять, с наступлением дня, недоступные стороны света, как леса, обступают меня. Нет, не те недоступные земли, где дожди не такие, как тут, где живут носороги и зебры и тюльпаны зимою цветут, где лежат на волнах кашалоты, где на ветках сидят какаду... Я сегодня иные широты и долготы имею в виду. Вот в распахнутой раме рассвета открываются стороны света. Сколько их? Их никто не считал. Открывается Детство, и Старость. И высокие горы Усталость. И Любви голубая дорога. И глухие низины Порока. И в тумане багровом Война - есть такая еще сторона с небесами багрового цвета. Мы закроем вас, темные стороны света! Сколько есть неоткрытых сторон! Все они обступают меня, проступают во мне, как узоры на зимнем окне, очень медленно тают, и вновь открываются в раме рассвета неоткрытые стороны света.
ДИАЛОГ У НОВОГОДНЕЙ ЕЛКИ - Что происходит на свете?- А просто зима. - Просто зима, полагаете вы?- Полагаю. Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю в ваши уснувшие ранней порою дома. - Что же за всем этим будет?- А будет январь. - Будет январь, вы считаете?- Да, я считаю. Я ведь давно эту белую книгу читаю, этот, с картинками вьюги, старинный букварь. - Чем же все это окончится?- Будет апрель. - Будет апрель, вы уверены?- Да, я уверен. Я уже слышал, и слух этот мною проверен, будто бы в роще сегодня звенела свирель. - Что же из этого следует?- Следует жить, шить сарафаны и легкие платья из ситца. - Вы полагаете, все это будет носиться? - Я полагаю,что все это следует шить. - Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить, недолговечны ее кабала и опала. - Так разрешите же в честь новогоднего бала руку на танец, сударыня, вам предложить! - Месяц - серебряный шар со свечою внутри, и карнавальные маски - по кругу, по кругу! - Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку, и - раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три!..
* * * В будапештской гостинице, в номере, на стене - деревенский зимний пейзаж в деревянной раме. На исходе сумерек, знойными вечерами, он так странен здесь, в этой комнате городской. Деревенский зимний пейзаж, тишина и снег, и пустынный двор, и колодец, и дом с сенями, и неясный след, оставшийся за санями, на которых кто-то уехал давным-давно. Отчего же томит меня этот далекий звук, этот сонно скользящий санный поющий полоз, и зачем я хочу представить лицо и голос незнакомой женщины, едущей в тех санях? Для чего мне надо увидеть забор и дом на степной равнине где-то за Орошхазой, и на мягких ресницах женщины темноглазой осторожно тающий теплый январский снег? В будапештской гостинице, в номере, на стене... Но зачем мне помнить, думать и знать об этом через столько лет, будапештским горячим летом, в этом тесном, душном номере небольшом! А за окнами - зелень, марево, зной, Дунай, пешеходы, колокола и обрывки речи. И бесшумно падает, падает мне на плечи этот давний-давний, теплый венгерский снег. * * * Снег валил до полуночи, рушился мрак над ущельями, а потом стало тихо, и месяц взошел молодой... Этот мир, он и движим и жив испокон превращеньями, то незримой, то явной, бесчисленной их чередой. Чередуется свет с темнотой, обретенья - с потерями, и во всем этом свой, несомненно, и смысл, и резон. Череда превращений, закон сохраненья материи - как догадка твоя дерзновенна, Овидий Назон! Все, действительно, так, и, покуда планета вращается, и природа, ликуя, справляет свое торжество, всякий миг завершается что-то, и вновь превращается существо в вещество, и опять вещество в существо. Как в кольце лабиринта глухими бредем коридорами, как в преддверии часа, когда разразится гроза, переходами темными движемся, между которыми обжигающий пламень на миг ослепляет глаза. Недоверчиво смотрим, как трагик становится комиком, сокрушенно взираем, как старость вступает в права, как гора рассыпается в прах, и над маленьким холмиком, выбиваясь из сил, молодая восходит трава. И однажды осенней порой, прислонясь к подоконнику, вдруг легко различаем сквозь морок и зябкий туман, как наш давний роман переходит в семейную хронику, и семейным преданьем становится старый роман. Мы себя убеждаем - ну, что там печалиться попусту, но подстреленной птицей клокочет и рвется в груди этот сдавленный возглас - как вслед уходящему поезду - о мгновенье, помедли, помешкай, постой, погоди! 1981
*** Если бы я мог начать сначала бренное свое существованье, я бы прожил жизнь свою не так - прожил бы я жизнь мою иначе. Я не стал бы делать то и то. Я сумел бы сделать то и это. Не туда пошел бы, а туда. С теми бы поехал, а не с теми. Зная точно, что и почему, я бы все иною меркой мерил. Ни за что не верил бы тому, а тому и этому бы верил. Я бы то и это совершил. Я бы от того-то отказался, Те и те вопросы разрешил, тех и тех вопросов не касался. Словом, получив своё вдвойне, радуясь такой своей удаче, эту, вновь дарованную мне, прожил бы я жизнь свою иначе. И в преддверье стужи ледяной, у конца второй моей дороги, тихий, убеленный сединой, я подвел бы грустные итоги. И в конце повторного пути, у того последнего причала, я сказал бы - господи, прости, дай начать мне, господи, сначала! Ибо жизнь, она мне и сама столько раз давала убедиться - поздний опыт зрелого ума возрасту другому не годится. Да и сколько жизней не живи - как бы эту лодку не ломало - сколько в этом море не плыви - все равно покажется, что мало. Грозный царь на бронзовом коне, Саркофаги Греции и Рима. Жизнь моя, люблю тебя вдвойне и за то, что ты неповторима. Благодарен ветру и звезде, Звукам водопада и свирели, ... Струйка дыма. Капля на листе. Грозовое облако сирени. Ветер и звезду благодарю. Песенку прошу, чтоб не молчала. - Господи, всевышний! - говорю. - Если бы мне все это сначала! (Из книги "День такой-то")
* * * Этот поздний рассвет обнажил и ясней обозначил перемены в природе, а значит, и в нашей судьбе. Сколько лет, сколько зим с той поры пронеслось, как я начал их писать, эти письма мои, Катерина, тебе? Паутинки летят над осенним пустеющим садом. Августовских лесов загорелись вдали купола. Ты пришла, Катерина, и стала моим адресатом до того, как явилась, и прежде еще, чем была. И когда меня в мокром окопе секла непогода, и когда я вставал, повинуясь армейской трубе, и когда я лежал на снегу сорок первого года - это все были письма мои, Катерина, тебе. Я тебе посылал их в такие безбрежные дали, я тебе их писал, лишь о том затаенно скорбя, что ответа уже отправитель дождется едва ли - нет, нескоро еще эти письма дойдут до тебя. Но и самые трудные в жизни моей положенья, в передрягах ее, в беспощадной ее молотьбе, все тревоги мои, все победы и все пораженья - это все были письма мои, Катерина, тебе. Всею кровью писал их, писал, погибая от жажды, всею болью своею, одно лишь имея в виду, что пускай не сейчас, не сегодня, а все же однажды ты прочтешь их когда-то в две тысячи первом году. День сменяется днем, и эпоху сменяет эпоха. Все приемлю как есть, ни на что не пеняю судьбе. Благодарно припомню за миг до последнего вздоха - все идут еще письма мои, Катерина, тебе.
* * * Грач над березовой чащей. Света и сумрака заговор. Вечно о чем-то молчащий, неразговорчивый загород. Лес меня ветками хлещет в сумраке спутанной зелени. Лес меня бережно лечит древними мудрыми зельями. Мятой травою врачует - век исцеленному здравствовать, посох дорожный вручает - с посохом по лесу странствовать... Корни замшелого клена сучьями трогаю голыми, и откликается крона дальними строгими гулами. Резко сгущаются тени, перемещаются линии. Тихо шевелятся в тине странные желтые лилии. Гром осыпается близко, будит округу уснувшую. Щурюсь от быстрого блеска. Слушаю. Слушаю. Слушаю.
* * * Я руку и сердце нарисовал красками на картоне. Там сердце мое, как червовый туз, лежит на моей ладони. И так как полцарства нет у меня, а тем более - полу-мира, прими от меня этот скромный дар в качестве сувенира. А дабы значенье ему придать дарственной, что ли, вроде, я выведу крупно карандашом надпись на обороте - мол, руку свою и сердце свое, аки жених во храме, дарит старый король трефей юной бубновой даме. А понеже полцарства нет у него, а тем паче нет полу-мира, сей скромный дар он просит принять в качестве сувенира. Ну, а коль не изволит она его честью почтить такою - она может вернуть ему сердце его вместе с его рукою.
ЯЛТИНСКИЙ ДОМИК Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой, вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой, как мне ни странно и как ни печально, увы - старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы. Годы проходят, и, как говорится,- сик транзит глория мунди,- и все-таки это нас дразнит. Годы куда-то уносятся, чайки летят. Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят. Грустная желтая лампа в окне мезонина. Чай на веранде, вечерних теней мешанина. Белые бабочки вьются над желтым огнем. Дом заколочен, и все позабыли о нем. Дом заколочен, и нас в этом доме забыли. Мы еще будем когда-то, но мы уже были. Письма на полке пылятся - забыли прочесть. Мы уже были когда-то, но мы еще есть. Пахнет грозою, в погоде видна перемена. Это ружье еще выстрелит - о, непременно! Съедутся гости, покинутый дом оживет. Маятник медный качнется, струна запоет... Дышит в саду запустелом ночная прохлада. Мы старомодны, как запах вишневого сада. Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом. Мы уже были, но мы еще будем потом. Старые ружья на выцветших старых обоях. Двое идут по аллее - мне жаль их обоих. Тихий, спросонья, гудок парохода в порту. Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту. 1976
КАК ПОКАЗАТЬ ЛЕТО Фонтан в пустынном сквере будет сух, и будет виться тополлиный пух, а пыльный тополь будет неподвижен. И будет на углу продажа вишен, торговля квасом и размен монет. К полудню на киоске 'Пиво - воды' появится табличка 'Пива нет', и продавщица, мучась от зевоты, закроет дверь киоска на засов. Тут стрелка электрических часов покажет час, и сразу полвторого, и резко остановится на двух. И все вокруг замрет, оцепенеет, и будет четок тополиный пух, как снег на полотне монументальном. И как на фотоснимке моментальном, недвижно будет женщина стоять и, тоненький мизинец оттопырив, держать у самых губ стакан воды с застывшими недвижно пузырьками. И так же за табачными ларьками недвижна будет очередь к пивной. Но тут ударит ливень проливной, и улица мгновенно опустеет, и женщина упрячется в подъезд, где очень скоро ждать ей надоест, и, босоножки от воды спасая, она помчит по улице босая, и это будет главный эпизод, где женщина бежит, и босоножки у ней в руках, и лужи в пузырьках, и вся она от ливня золотится. Но так же резко ливень прекратится, и побежит по улице толпа, и тополя засветится вершину и в сквере заработает фонтан, проедет поливальная машина, в окно киоска будет солнце бить, и пес из лужи будет воду пить.
КАК ПОКАЗАТЬ ОСЕНЬ Еще не осень - так, едва-едва. Ни опыта еще, ни мастерства. Она еще разучивает гаммы. Не вставлены еще вторые рамы, и тополя бульвара за окном еще монументальны, как скульптура. Еще упруга их мускулатура, но день-другой - и все пойдет на спад, проявится осенняя натура, и, предваряя близкий листопад, листва зашелестит, как партитура, и дождь забарабанит невпопад по клавишам, и вся клавиатура пойдет плясать под музыку дождя. Но стихнет, и немного погодя, наклонностей опасных не скрывая, бегом-бегом по линии трамвая помчится лист опавший, отрывая тройное сальто, словно акробат. И надпись "Осторожно, листопад!", неясную тревогу вызывая, раскачиваться будет, как набат, внезапно загудевший на пожаре. И тут мы впрямь увидим на бульваре столбы огня. Там будут листья жечь. А листья будут падать, будут падать, и ровный звук, таящийся в листве, напомнит о прямом своем родстве с известною шопеновской сонатой. И тем не мене, листья будут жечь. Но дождик уже реже будет течь, и листья будут медленней кружиться, пока бульвар и вовсе обнажится, и мы за ним увидим в глубине фонарь у театрального подъезда на противоположной стороне, и белый лист афиши на стене, и профиль музыканта на афише. И мы особо выделим слова, где речь идет о нынешнем концерте фортепианной музыки, и в центре стоит - ШОПЕН, СОНАТА No. 2. И словно бы сквозь сон, едва-едва коснутся нас начальные аккорды шопеновского траурного марша и станут отдаляться, повторяясь вдали, как позывные декабря. И матовая лампа фонаря затеплится свечением несмелым и высветит афишу на стене. Но тут уже повалит белым-белым, повалит густо-густо белым-белым, но это уже - в полной тишине.
КАК ПОКАЗАТЬ ВЕСНУ Я так хочу изобразить весну. Окно открою и воды плесну на мутное стекло, на подоконник. А впрочем, нет, подробности - потом. Я покажу сначала некий дом и множество закрытых еще окон. Потом из них я выберу одно и покажу одно это окно, но крупно, так что вата между рам, показанная тоже крупным планом, подобна будет снегу и горам, что смутно проступают за туманом. Но тут я на стекло плесну воды, и женщина взойдет на подоконник и станет мокрой тряпкой мыть стекло, и станет проступать за ним сама и вся в нем, как на снимке, проявляться. И станут в мокрой раме появляться ее косынка и ее лицо, крутая грудь, округлое бедро, колени, икры, наконец, ведро у голых ее ног засеребрится. Но тут уж время рамам отвориться, и стекла на мгновенье отразят деревья, облака и дом напротив, где тоже моет женщина окно. И тут мы вдруг увидим не одно, а сотни раскрывающихся окон, и женских лиц, и оголенных рук, вершащих на стекле прощальный круг. И мы увидим город чистых стекол. Светлейший, он высоких ждет гостей. Он ждет прибытья гостьи высочайшей. Он напряженно жаждет новостей, благих вестей и пиршественной влаги. И мы увидим - ветви еще наги, но веточки, в кувшин водружены, стоят в окне, как маленькие флаги той дружеской высокой стороны. И все это - как замерший перрон, где караул построился для встречи, и трубы уже вскинуты на плечи, и вот сейчас, вот-вот уже, вот-вот.
КАК ПОКАЗАТЬ ЗИМУ ...Но вот зима, и чтобы ясно было, что происходит действие зимой, я покажу, как женщина купила на рынке елку и несет домой, и вздрагивает елочкино тело у женщины над худеньким плечом. Но женщина тут, впрочем, ни при чем. Здесь речь о елке. В ней-то все и дело. Итак, я покажу сперва балкон, где мы увидим елочку стоящей как бы в преддверье жизни предстоящей, всю в ожиданье близких перемен. Затем я покажу ее в один из вечеров рождественской недели, всю в блеске мишуры и канители, как бы в полете всю, и при свечах. И наконец, я покажу вам двор, где мы увидим елочку лежащей среди метели, медленно кружащей в глухом прямоугольнике двора. Безлюдный двор и елка на снегу точней, чем календарь нам обозначат, что минул год, что следующий начат. Что за нелепой разной кутерьмой, ах, Боже мой, как время пролетело. Что день хоть и длинней, да холодней. Что женщина... Но речь тут не о ней. Здесь речь о елке. В ней-то все и дело.
* * * Как зарок от суесловья, как залог и попытка мою душу уберечь, в эту книгу входит море - его слог, его говор, его горечь, его речь. Не спросившись, разрешенья не спросив, вместе с солнцем, вместе в ветром на паях, море входит в эту книгу, как курсив, как случайные пометки на полях. Как пометки - эти дюны, эта даль, сонных сосен уходящий полукруг... Море входит в эту книгу, как деталь, всю картину изменяющая вдруг. Всю картину своим гулом окатив, незаметно проступая между строк, море входит в эту книгу, как мотив бесконечности и судеб и дорог. Бесконечны эти дюны, этот бор, эти волны, эта темная вода... Где мы виделись когда-то? Невермор. Где мы встретимся с тобою? Никогда. Это значит, что бессрочен этот срок. Это время не беречься, а беречь. Это северное море между строк, его говор, его горечь, его речь. Это север, это северные льды, сосен северных негромкий разговор. Голос камня, голос ветра и воды, голос птицы из породы Невермор. 1976
* * * Когда я решил распрощаться уже и проститься с моею печалью, с моими минувшими днями, какая-то с облаком схожая черная птица как бы ненароком в окошко мое заглянула. Когда я решил и решился уже распрощаться с моими прошедшими днями, с печалью моею, та странная птица, как бы на правах домочадца, негромко, но твердо в окошко мое постучала. Как бы на правах прорицателя и ясновидца, которому тайны разгадывать - плевое дело, та странная, с облаком схожая черная птица насмешливым глазом своим на меня поглядела. Как бы на правах ясновидца, провидца, пророка, которому ведомо все, что случится со мною, она посмотрела насмешливо - дескать, не выйдет, она головой покачала - и нечего думать. Но я уже принял решенье, решил и решился, и ваша усмешка, она здесь едва ли уместна, Я знаю давно вас, и мне ваше имя известно - вы просто нахальная глупая птица, и только. А я уже принял решенье, и я уплываю - решил и решился, и я уплываю, прощайте - по черной воде уплываю, прощаясь безмолвно с прошедшими днями, с минувшей печалью моею. Я принял решенье, решился, и как отрешенье от той миновавшей печали и дней миновавших внизу подо мною темнеет мое отраженье, по черному руслу, по черной воде уплывая. По черному руслу - прощайте - все дальше и дальше, все глуше и глуше, все тише вокруг и безлюдней. И только одна эта странная черная птица все смотрит мне в душу насмешливым глазом печальным.
* * * Когда на экране, в финальных кадрах, вы видите человека, уходящего по дороге вдаль, к черте горизонта,- в этом хотя и есть щемящая некая нотка, и все-таки это, по сути, еще не финал - не замкнулся круг - ибо шаг человека упруг, а сам человек еще молод, и недаром где-то за кадром поет труба, и солнце смотрит приветливо с небосклона - так что есть основанья надеяться, что судьба к человеку тому пребудет еще благосклонна. Но когда на экране, в финальных кадрах, вы видите человека, уходящего по дороге вдаль, к черте горизонта, и человек этот стар, и согбенна его спина, и словно бы ноги его налиты свинцом, так он шагает устало и грузно,- вот это уже по-настоящему грустно, и это уже действительно пахнет концом. И все-таки, это тоже еще не конец, ибо в следующей же из серий этого некончающегося сериала снова в финальных кадрах вы видите человека, уходящего по дороге вдаль, к черте горизонта (повторяется круг), и шаг человека упруг, и сам человек еще молод, и недаром где-то за кадром поет труба, и солнце смотрит приветливо с небосклона - так что есть основанья надеяться, что судьба к человеку тому пребудет еще благосклонна. Так и устроен этот нехитрый сюжет, где за каждым финалом следует продолженье - и в этом, увы, единственное утешенье, а других вариантов тут, к сожаленью, нет. 1991
* * * Красный боярышник, веточка, весть о пожаре, смятенье, гуденье набата. Все ты мне видишься где-то за снегом, за вьюгой, за пологом вьюги, среди снегопада. В красных сапожках, в малиновой шубке, боярышня, девочка, елочный шарик малиновый где-то за снегом, за вьюгой, за пологом белым бурана. Что занесло тебя в это круженье январского снега - тебе еще время не вышло, тебе еще рано! Что тебе эти летящие косо тяжелые хлопья, кипящая эта лавина? Что тебе вьюги мои и мои снегопады - ты к ним непричастна и в них не повинна! Что за привязанность, что за дурное пристрастье, престранная склонность к бенгальскому зимнему свету, к поре снегопада! Выбеги, выберись, выйди, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого вихря кромешного, этого снежного ада! Что за манера и что за уменье опасное слышать за каждой случайной метелью победные клики, победное пенье валькирий! О, ты не знаешь, куда заведет тебя завтра твое сумасбродство, твой ангел-губитель, твой трижды безумный Вергилий! Как ты решилась, зачем ты доверилась этому позднему зимнему свету, трескучим крещенским морозам, январским погодам? Ты еще после успеешь, успеешь когда-нибудь после, когда-нибудь там, у себя, за двухтысячным годом. Эти уроки тебе преждевременны, о, умоляю тебя, преклонив пред тобою колена, - Выбеги, выдерись, вырвись, покуда не поздно, из этого белого круга, из этого зимнего плена! Я отпускаю тебя - отпусти мне грехи мои - я отпускаю тебя, я тебя отпускаю. Медленно-медленно руки твои из моих коченеющих рук выпускаю. Но еще долго мне слышится отзвук набата, и, словно лампада сквозь сон снегопада, сквозь танец метели, томительно-однообразный, - Красное облачко, красный боярышник, шарик на ниточке красный.
...И уже мои волосы - ах, мои бедные кудри! - опадать начинают, как осенние первые листья в тишине опадают. Дух увяданья, звук опаданья неразличимый исподтишка подступает, подкрадывается незаметно. Лист опадает, лес опадает, звук опаданья неразличимый в ушах моих отдается подобно грому, подобно обвалу и камнепаду, подобно набату. Катя, спаси меня! Аня, спаси меня! Оля, спаси меня!- губы мои произносят неслышно - да нет, это листья, их шорох, их шелест, а чудится мне, будто я говорю, будто криком кричу я. Лес опадает, лист опадает, падает, кружится лист одинокий, мгновенье еще, и уже он коснется земли. Но - неожиданно, вдруг, восходящим потоком внезапно подхватит его, и несет, и возносит все выше и выше в бездонное небо, и - ничего нет, наверно, прекрасней на свете, чем эта горчащая радость внезапного взлета за миг до паденья. 1991
МАУГЛИ Из ненаписанных стихотворений Когда меня спрашивают, как же это случилось со мною, как мог я не понимать и не видеть, когда все это так понятно, так просто и очевидно, я отвечаю - перечитайте, пожалуйста, этот роман, там все обо мне рассказано точно и достоверно. Я Маугли, выросший в джунглях, прилежный воспитанник волка Акелы, пантеры Багиры, усатого тигра Шер-Хана, впитавший в себя с молоком их законы и нравы, их воздух, их веру - как я мог догадаться, что бывает иначе, что существуют иные законы, иные понятья о зле, о добре и о прочем! Я Маугли, слишком поздно, увы, выходящий из джунглей, унося в себе, как заразу, их дыханье, их застоявшийся воздух, пропитавший собою меня, мою кожу и душу.
МОЛИТВА О ВОЗВРАЩЕНЬЕ Семимиллионный город не станет меньше, если один человек из него уехал. Но вот один человек из него уехал, и город огромный вымер и опустел. И вот я иду по этой пустой пустыне, куда я иду, зачем я иду, не знаю, который уж день вокруг никого не вижу, и только песок скрипит на моих зубах. Прости, о семимиллионный великий город, о семь миллионов добрых моих сограждан, но я не могу без этого человека, и мне никого не надо, кроме него. Любимая, мой ребенок, моя невеста, мой праздник, мое мученье, мой грешный ангел, молю тебя, как о милости, - возвращайся, я больше ни дня не вынесу без тебя! (О Господи, сделай так, чтоб она вернулась, о Господи, сделай так, чтоб она вернулась, о Господи, сделай так, чтоб она вернулась, ну, что тебе стоит, Господи, сделать так!) И вот я стою один посреди пустыни, стотысячный раз повторяя, как заклинанье, то имя, которое сам я тебе придумал, единственное, известное только мне. Дитя мое, моя мука, мое спасенье, мой вымысел, наважденье, фата-моргана, синичка в бездонном небе моей пустыни, молю тебя, как о милости, - возвратись! (О Господи, сделай так, чтоб она вернулась, о Господи, сделай так, чтоб она вернулась, о Господи, сделай так, чтоб она вернулась, ну, что тебе стоит. Господи, сделать так!) И вот на песке стою, преклонив колена, стотысячный раз повторяя свою молитву, и чувствую - мой рассудок уже мутится, и речь моя все невнятнее и темней. Любимая, мой ребенок, моя невеста (но я не могу без этого человека), мой праздник, мое мученье, мой грешный ангел (но мне никого не надо, кроме него), мой вымысел, наважденье, фата-моргана (о Господи, сделай так, чтоб она вернулась), синичка в бездонном небе моей пустыни (ну что тебе стоит, Господи, сделать так)!
* * * Музыка, свет неближний, дождь, на воде круги. Музыка, третий лишний, что же ты, ну, беги! Выдохлась? Притомилась? Хочешь не хочешь - пой? Музыка, сделай милость, очередь за тобой. С каждою перебежкой - дождь, на воде круги. Музыка, ну, не мешкай, музыка, ну, беги! Не дожидаясь зова, не выбирая дня, круг обеги, и снова встань впереди меня. Да не сочтем за муку этот, из века в век, по роковому кругу завороженный бег. Этот смиренный пафос и молчаливый зов перемещенья пауз, звуков и голосов. Это чередованье флейты и бубенца. Это очарованье дудочки и скворца. Это - сплетенье вьюги с песенкою дрозда. Это - синицей в руки выпавшая звезда. Это - звезда и полночь, дождь, на воде круги. Этот призыв на помощь - музыка, помоги!
* * * Люблю осеннюю Москву в ее убранстве светлом, когда утрами жгут листву, опавшую под ветром. Огромный медленный костер над облетевшим садом похож на стрельчатый костел с обугленным фасадом. А старый клен совсем поник, стоит, печально горбясь... Мне кажется, своя у них, своя у листьев гордость. Ну что с того, ну что с того, что смяты и побиты! В них есть немое торжество предчувствия победы. Они полягут в чернозем, собой его удобрят, но через много лет и зим потомки их одобрят, Слезу ненужную утрут, и в юном трепетанье вся неоправданность утрат получит оправданье... Парит, парит гусиный клин, за тучей гуси стонут. Горит, горит осенний клен, золою листья станут. Ветрами старый сад продут, он расстается с летом.. А листья новые придут, придут за теми следом.
* * * Остановилось время. Шли часы, а между тем остановилось время, и было странно слышать в это время, как где-то еще тикают часы. Они еще стучали, как вчера, меж тем как время впрямь остановилось, и временами страшно становилось от мерного тиктаканья часов. Еще скрипели где-то шестерни, тяжелые постукивали стрелки, как эхо арьергардной перестрелки поспешно отступающих частей. Еще какой-то колокол гудел, но был уже едва ль не святотатством в тумане над Вестминстерским аббатством меланхолично плывший перезвон. Стучали падуанские часы, и педантично Страсбургcкие били, и четко нас на четверти дробили Милана мелодичные часы. Но в хоре.этих звучных голосов был как-то по-особенному страшен не этот звон, плывущий с древних башен по черепицам кровель городских - но старые настенные часы, в которых вдруг оконце открывалось, и из него так ясно раздавалось лесное позабытое ку-ку. Певунья механическая та зрачками изумленными вращала и, смыслу вопреки, не прекращала смешного волхвованья своего. Она вела свой счет моим годам, и путала, и начинала снова, и этот звук пророчества лесного всю душу мне на части разрывал. И я спросил у Фауста: - Зачем, на целый мир воскликнув громогласно: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!", забыли вы часы остановить? И я спросил у Фауста: - К чему, легко остановив движенье суток, как некий сумасбродный предрассудок, вы этот звук оставили часам? И Фауст мне ответил: - О mein Herr, живущие во времени стоящем не смеют знать о миге предстоящем и этих звуков слышать не должны. К тому же все влюбленные, mein Freund, каким-то высшим зреньем обладая, умеют жить, часов не наблюдая. А вы, mein Herz, видать, не влюблены?! И что-то в этот миг произошло. Тот старый плут, он знал, куда он метил. И год прошел - а я и не заметил. И пробил час - а я не услыхал.
* * * Феликсу Светову Отмечая времени быстрый ход, моя тень удлиняется, что ни год, что ни год удлиняется, что ни день, все длиннее становится моя тень. Вот уже осторожно легла рука на какие-то пастбища и луга. Вот уже я легонько плечом задел за какой-то горный водораздел. Вот уже легла моя голова на какие-то теплые острова. А она все движется, моя тень, все длиннее становится, что ни день, а однажды, вдруг, на исходе дня и совсем отделяется от меня. И когда я уйду от вас в некий день, в некий день уйду от вас, в некий год, - здесь останется легкая моя тень, тень моих надежд и моих невзгод, полоса, бегущая за кормой, очертанье, контур неясный мой... Словом, так ли, этак ли - в некий час моя тень останется среди вас, среди вас, кто знал меня и любил, с кем я песни пел, с кем я водку пил, с кем я щи хлебал и дрова рубил, среди вас, которых и я любил. Будет тень моя тихо у вас гостить, и неслышно в ваши дома стучать, и за вашим скорбным столом грустить, и на вашем шумном пиру молчать. Лишь когда последний из вас уйдет, навсегда окончив свой путь земной, моя тень померкнет, на нет сойдет, и пойдет за мной, и пойдет за мной, чтобы там исчезнуть среди корней, чтоб растаять дымкою голубой, - ибо мир предметов и мир теней все же прочно связаны меж собой. Так живите долго, мои друзья. Исполать вам, милые. В добрый час. И да будет тень моя среди вас. И да будет жизнь моя среди вас.
ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ Проснуться было так неинтересно, настолько не хотелось просыпаться, что я с постели встал, не просыпаясь, умылся и побрился, выпил чаю, не просыпаясь, и ушел куда-то, был там и там, встречался с тем и с тем, беседовал о том-то и о том-то, кого-то посещал и навещал, входил, сидел, здоровался, прощался, кого-то от чего-то защищал, куда-то вновь и вновь перемещался, усовещал кого-то и прощал, кого-то где-то чем-то угощал и сам ответно кем-то угощался, кому-то что-то твердо обещал, к неизъяснимым тайнам приобщался и, смутной жаждой действия томим, знакомым и приятелям своим какие-то оказывал услуги, и даже одному из них помог дверной отремонтировать замок (приятель ждал приезда тещи с дачи) ну, словом, я поступки совершал, решал разнообразные задачи - и в то же время двигался, как тень, не просыпаясь, между тем, как день все время просыпался, просыпался, пересыпался, сыпался и тек меж пальцев, как песок в часах песочных, покуда весь просыпался, истек по желобку меж конусов стеклянных, и верхний конус надо мной был пуст, и там уже поблескивали звезды, и можно было вновь идти домой и лечь в постель, и лампу погасить, и ждать, покуда кто-то надо мной перевернет песочные часы, переместив два конуса стеклянных, и снова слушать, как течет песок, неспешное отсчитывая время. Я был частицей этого песка, участником его высоких взлетов, его жестоких бурь, его падений, его неодолимого броска; которым все мгновенно изменялось, того неукротимого броска, которым неуклонно измерялось движенье дней, столетий и секунд в безмерной череде тысячелетий. Я был частицей этого песка, живущего в своих больших пустынях, частицею огромных этих масс, бегущих равномерными волнами. Какие ветры отпевали нас! Какие вьюги плакали над нами! Какие вихри двигались вослед! И я не знаю, сколько тысяч лет или веков промчалось надо мною, но длилась бесконечно жизнь моя, и в ней была первичность бытия, подвластного устойчивому ритму, и в том была гармония своя и ощущенье прочного покоя в движенье от броска и до броска. Я был частицей этого песка, частицей бесконечного потока, вершащего неутомимый бег меж двух огромных конусов стеклянных, и мне была по нраву жизнь песка, несметного количества песчинок с их общей и необщею судьбой, их пиршества, их праздники и будни, их страсти, их высокие порывы, весь пафос их намерений благих. К тому же, среди множества других, кружившихся со мной в моей пустыне, была одна песчинка, от которой я был, как говорится, без ума, о чем она не ведала сама, хотя была и тьмой моей, и светом в моем окне. Кто знает, до сих пор любовь еще, быть может... Но об этом еще особый будет разговор. Хочу опять туда, в года неведенья, где так малы и так наивны сведенья о небе, о земле... Да, в тех годах преобладает вера, да, слепая, но как приятно вспомнить, засыпая, что держится земля на трех китах, и просыпаясь - да, на трех китах надежно и устойчиво покоится, и ни о чем не надо беспокоиться, и мир - сама устойчивость, сама гармония, а не бездонный хаос, не эта убегающая тьма, имеющая склонность к расширенью в кругу вселенской черной пустоты, где затерялся одинокий шарик вертящийся... Спасибо вам, киты, за прочную иллюзию покоя! Какой ценой, ценой каких потерь я оценил, как сладостно незнанье и как опасен пагубный искус - познанья дух злокозненно-зловредный. Но этот плод, ах, этот плод запретный - как сладок и как горек его вкус!.. Меж тем песок в моих часах песочных просыпался, и надо мной был пуст стеклянный купол, там сверкали звезды, и надо было выждать только миг, покуда снова кто-то надо мной перевернет песочные часы, переместив два конуса стеклянных, и снова слушать, как течет песок, неспешное отсчитывая время.
ПОЛНОЧНОЕ ОКНО В чужом окне чужая женщина не спит. Чужая женщина в чужом окне гадает. Какая карта ей сегодня выпадает? Пошли ей, господи, четверку королей! Король бубей, король трефей, король червей, король пиковый, полуночная морока. Все карты спутаны - ах, поздняя дорога, пустые хлопоты, случайный интерес. Чужая женщина, полночное окно. Средина августа, пустынное предместье. Предвестье осени, внезапное известье о приближенье первых чисел сентября. Чужая женщина, случайный интерес. Все карты спутаны, последний лепет лета. Средина августа, две дамы, два валета, предвестье осени, девятка и король. Предвестье осени, преддверье сентября. Невнятный шелест, бормотанье, лепетанье. Дождя и тополя полночное свиданье, листвы и капель полусонный разговор. Чужая женщина, полночное окно. Средина августа, живу в казенном доме. Преддверье осени, и ночь на переломе, и масть бубновая скользит по тополям. Чужая женщина, последний свет в окне. И тополя меняют масть, и дом казенный спит, как невинно осужденный и казненный за чьи - неведомо, но тяжкие грехи.
* * * Осенняя роща, едва запотевший янтарь, и реки, и броды. Пора опадающих листьев, высокий алтарь притихшей природы. Пора опадающих листьев, ты что мне сулишь, живу ожиданием встречи, а то, что меня окружает, всего только лишь кануны ее и предтечи. Чего ожидаю? Зачем так опасно спешу все метить особою метой? Живу ожиданьем одним, только им и дышу, как рощею этой. Осенняя роща, о мой календарь отрывной, мой воздух янтарный, где каждый березовый лист шелестит надо мной, как лист календарный. О мой календарь! Спаси и помилуй меня, приблизь эти числа. Иначе все дни и все числа без этого дня лишаются смысла. Живу ожиданьем, помилуй меня календарь, живу ожиданием встречи. ...Осенняя роща, природы священный алтарь, и теплятся свечи.
ПОПЫТКА ОПРАВДАНЬЯ О, все эти строки, которые я написал, и все остальные, которые я напишу, - я знаю, и все они вместе, и эти, и те, не стоят слезинки одной у тебя на щеке. Но что же мне делать с проклятым моим ремеслом, с моею бедою, с постыдной моей маетой! И снова уходит земля у меня из-под ног, и снова расходится слово и дело мое. Так, может быть, к черту бумагу, и перья на слом, и сжечь корабли бесполезной флотилии той! Но что же мне делать с проклятым моим ремеслом, с моею старинной, бессонной моей маетой! Все бросить, и броситься в ноги, прийти, осушить, приникнуть губами - все брошу, приду, осушу - дрожащую капельку, зернышко горькой росы, в котором растет укоризна и зреет упрек. О да, укоризна, всемирный разлад и разлом, все бури и штормы пяти потрясенных морей... И все-таки что же мне делать с моим ремеслом, с моею бедой, с бессонною мукой моей! И вновь меня требует совесть на праведный суд. И речь тут о сути самой и природе греха. И все адвокаты на свете меня не спасут - я сам отвечаю за грешную душу стиха. И вот я две муки неравных кладу на весы, две муки, две боли, сплетенные мертвым узлом. Но капелька эта, но зернышко горькой росы... И все-таки что же мне делать с моим ремеслом! О слово и дело, я вас не могу примирить, и нет искупленья, и нет оправданья греху. И мне остается опять утешать себя тем, что слово и есть настоящее дело мое. Да, дело мое - это слово мое на листе. И слово мое - это тело мое на кресте. Свяжи мои руки, замкни мне навечно уста - но я ведь и сам не хочу, чтобы сняли с креста. О слово и дело, извечный разлад и разлом. Но этот излом не по-детски сведенных бровей!.. Так что же мне делать с проклятым моим ремеслом и что же мне делать с горчайшей слезинкой твоей!
ПОПЫТКА УТЕШЕНЬЯ Все непреложней с годами, все чаще и чаще, я начинаю испытывать странное чувство, словно я заново эти листаю страницы, словно однажды уже я читал эту книгу. Мне начинает все чаще с годами казаться - и все решительней крепнет во мне убежденье - этих листов пожелтевших руками касаться мне, несомненно, однажды уже приходилось. Я говорю вам - послушайте, о, не печальтесь, о, не скорбите безмерно о вашей потере - ибо я помню, что где-то на пятой странице вы все равно успокоитесь и обретете. Я говорю вам - не следует так убиваться, о, погодите, увидите, все обойдется - ибо я помню, что где-то страниц через десять вы напеваете некий мотивчик веселый. Я говорю вам - не надо заламывать руки, хоть вам и кажется небо сегодня с овчину - ибо я помню, что где-то на сотой странице вы улыбаетесь, как ничего не бывало. Я говорю вам - я в этом могу поручиться, я говорю вам - ручаюсь моей головою, ибо, воистину, ведаю все, что случится следом за тою и следом за этой главою. Я и себе говорю - ничего не печалься Я и себя утешаю - не плачь, обойдется. Я и себе повторяю - ведь все это было, было, бывало, а вот обошлось, миновало. Я говорю себе - будут и горше страницы, будут горчайшие, будут последние строки, чтобы печалиться, чтобы заламывать руки - да ведь и это всего до страницы такой-то.
Портрет Черной краской на бумаге ватманской мой портрет нарисовала девочка. Смотрят на портрет мои знакомые, говорят: - Ну, просто замечательно! А с портрета я смотрю растерянно. У меня усы висят обиженно. Руки мои черные раскинуты - я стою как ветряная мельница. Ничего в портрете нет случайного. Просто дети очень наблюдательны. Что за простодушье и доверчивость в этой милой их неискушенности! Акварелью рисовала девочка все, что она видела и слышала. Короля нарисовала голого, на редиску красную похожего. Дурака нарисовала круглого с головою маленькой, как пуговка. Человека грустного и странного, что руками машет, словно мельница. Все восхищены рисунком девочки, кистью ее зоркою и дерзкою, признаком искусства настоящего - этой непосредственностью детскою. (Из книги "Земное небо")
* * * Ребенок стоял на паркетном полу, а зимнее солнце февральского дня в балконное било стекло. И он, непонятною силой влеком, на солнечный блик осторожно ступил и сделал еще один шаг. Ребенок, открыв удивленно глаза, босыми ступнями несмело ступал по теплым паркетным брускам, а зимнее солнце февральского дня, подобно шуршанью осенней листвы, бесшумно текло перед ним. Ребенок шел по полу, как по воде, и в стороны руки свои разводил, и хлопал в ладони, и пел - да, что-то он пел, этот юный дикарь, в невнятном языческом пенье своем то У повторяя, то А. Дикарь? - но скорее, как юный пророк, язычник? - нет, юный апостол босой в рубахе почти что до пят, так шел он, неведомой силой влеком, как будто бы слышал все время вдали какой-то настойчивый зов. Ребенок шел по полу, как по воде, прощался со мной, уходил от меня в такую безумную даль, куда мне не только вовек не дойти, но даже и глазом одним заглянуть уже никогда не дано. 1981
Скрипка висит у меня на стене... Скрипка висит у меня на стене, не играет - пыль собирает, а рядом смычок и - тихо, молчок. Скрипка висит у меня на стене грустная и расстроенная, потому что жизнь у нее неустроенная, да едва ли уже устроится - как уж тут не расстроиться. Скрипка висит у меня на стене, в стену врастая, - нет, не знатного она роду, скрипочка моя простая (барышня из крестьянок, артисточка крепостная из хора) - нет, не знатного она роду, скрипочка моя простая - не Страдивари и не Гварнери - скорее, деталь в интерьере в этой квартире (как, впрочем, и я). А ведь если бы взять ее в руки, в добрые руки, в нежные руки - уж какие бы тут полились волшебные звуки! - здрасьте, маэстро Моцарт, маэстро Гайдн, маэстро Бах! - ах! - вы посмотрите, скрипочка ожила - о ла-ла! - ми, вторая октава, по квинтам, вниз - браво, скрипочка, браво-брависсимо, бис!.. Но скрипка висит у меня на стене, не играет, и лишь временами в ночной тишине чудятся ей эти руки, добрые руки, нежные руки. (Так же, как, впрочем, и мне.)
* * * День все быстрее на убыль катится вниз по прямой. Ветка сирени и Врубель. Свет фиолетовый мой. Та же как будто палитра, сад, и ограда, и дом. Тихие, словно молитва, вербы над тихим прудом. Только листы обгорели в медленном этом огне. Синий дымок акварели. Ветка сирени в окне. Господи, ветка сирени, все-таки ты не спеши речь заводить о старенье этой заблудшей глуши, этого бедного края, этих старинных лесов, где, вдалеке замирая, сдавленный катится зов, звук пасторальной свирели в этой округе немой... Врубель и ветка сирени. Свет фиолетовый мой. Это как бы постаренье, в сущности, может, всего только и есть повторенье темы заглавной его. И за разводами снега вдруг обнаружится след синих предгорий Казбека, тень золотых эполет, и за стеной глухомани, словно рисунок в альбом, парус проступит в тумане, в том же, еще голубом, и стародавняя тема примет иной оборот... Лермонтов1. Облако. Демон. Крыльев упругий полет. И, словно судно к причалу в день возвращенья домой, вновь устремится к началу свет фиолетовый мой. 1991
* * * Светлый праздник бездомности, тихий свет без огня. Ощущенье бездонности августовского дня. Ощущенье бессменности пребыванья в тиши и почти что бессмертности своей грешной души. Вот и кончено полностью, вот и кончено с ней, с этой маленькой повестью наших судеб и дней, наших дней, перемеченных торопливой судьбой, наших двух переменчивых, наших судеб с тобой. Полдень пахнет кружением дальних рощ и лесов. Пахнет вечным движением привокзальных часов. Ощущенье беспечности, как скольженье на льду. Запах ветра и вечности от скамеек в саду. От рассвета до полночи тишина и покой. Никакой будто горечи и беды никакой. Только полночь опустится, как догадка о том, что уже не отпустится ни сейчас, ни потом, что со счета не сбросится ни потом, ни сейчас и что с нас ещё спросится, ещё спросится с нас. 1976
* * * То ты в слезы, то в хохот. Столько шуму наделала. Убежала на холод. Хоть бы шубу надела! Ты под снежною крупкою стала хрупкою-хрупкою, стала маленькой-маленькой, совершенно беспомощной. Вот и кончился пригород. Как леса здесь бесшумны! Белки рыжие прыгают. Ну куда ты без шубы? Всё ты по снегу, по снегу, по вечернему, позднему, в этих туфельках бежевых, в этом свитере тоненьком. Ты затянута изморозью. То шагнешь, то оступишься. Как ты вырвешься из лесу? Ведь без шубы простудишься. Лес большой. Лес не кончится. Спать ужасно захочется. Ты прислонишься к дереву и задремлешь, усталая. Под холодными звездами я бегу за тобою. Я кружу между соснами. Я бегу за тобою. Я кричу: - Возьми шубу! - Я в сугробы проваливаюсь. Между тихими соснами - шубу! - слышится - шубу!
* * * В Москве меня не прописывали. Загород мне прописывали. ...Поселюсь в лесопарковой зоне. Постелюсь на зеленом газоне. Книжку выну. Не книжку чековую, а хорошую книжку, Чехова. Чехов - мой любимый писатель. Он веселый очень писатель. Я "Крыжовник" перечитаю. Его многим предпочитаю. А потом усну в тишине. Сон хороший приснится мне. Будто я лежу молодой под Москвой, на передовой. Никакой у меня обиды. Два дружка у меня убиты. Я один остаюсь в траншее. Одному мне еще страшнее. Одна мысль у меня в мозгу: не пущу я врага в Москву. За спиною она, любимая. Спи, Москва моя! Спи, любимая!
* * * В том городе, где спят давно, где все вокруг темным-темно - одно, как павшая звезда, в ночи горящее окно - да, там, за густо разлитой многоэтажной темнотой, как бы на целый мир одно, в ночи горящее окно - как свет звезды далекой, свет лампы одинокой. Кромешный мрак и свет живой - свет лампы или свет свечи - поэзия, вот образ твой - окно, горящее в ночи, твой псевдоним и твой пароль, твоя немеркнущая роль, твое предназначенье, полночное свеченье. Когда молчит благая весть и все во мрак погружено, хвала Всевышнему, что есть в ночи горящее окно, что там, за прочно обжитой невозмутимой темнотой - как свет неведомой звезды - на этой улице, на той - как свет звезды далекой, свет лампы одинокой. Как за последнею чертой - свет лампы или свет свечи - на этой улице, на той - окно, горящее в ночи, - там сквозь завалы зим и лет моих друзей не меркнет свет, и в час, когда все спят давно, когда вокруг темным-темно, горит Тарковского окно, горит Самойлова окно - там и мое окошко от них неподалеку еще живет покуда и светит понемногу, еще живет покуда, горит, и слава Богу - горит себе, не гаснет, старается как может.
ВОСПОМИНАНИЕ О МАРУСЕ Маруся рано будила меня, Поцелуями покрывала, И я просыпался на ранней заре От Марусиных поцелуев. Из сада заглядывала в окно Яблоневая ветка, И яблоко можно было сорвать Едва протянув руку. Мы срывали влажный зеленый плод, Надкусывали и бросали - Были августовские плоды Терпки и горьковаты. Но не было времени у нас, чтобы ждать, Пока они совсем созреют, И грустно вспыхивали вдалеке Лейтенантские мои звезды. А яблоки созревали потом, Наливались, падали наземь. И грустно по саду она брела Мимо плодов червоных. Я уже не помню ее лица, Не вспомню, как ни стараюсь. Только вкус поцелуев на ранней заре, Вкус несозревших яблок...
ВРЕМЯ РАСКРЫВАЮЩИХСЯ ЛИСТЬЕВ Фрагменты сценария Клавиши рояля, чей-то палец, пробежавший по клавиатуре, и сейчас же тысячи сосулек с грохотом летят на тротуар. Человек сидит в весеннем сквере, в сквере, где сейчас творится чудо, чудо непрерывности творенья, сотворенья ветки и куста, чудо воссозданья, повторенья, завершенья круга, воскрешенья линий изначального рисунка, формы прошлогоднего листа. Человек сидит в весеннем сквере, в сквере, переполненном грачами, их высокомерными речами, вздорностью грачиных пересуд. Черные пасхальные старухи с древними рублевскими очами белые платочки с куличами мимо сквера бережно несут. Человек сидит в весеннем сквере, улыбаясь грусти безотчетной, смотрит, как в песке играют дети, хлебцы выпекают на доске, как они песок упрямо роют, на песке песочный домик строят, крепость воздвигают на песке. А весенний гром, еще несмелый, первый, еще робкий, неумелый, тихо погромыхивает где-то, громыхает, душу веселит. А весенний дождик все смывает, облегчает, очищает душу, обещает радужное что-то, что-то неизвестное сулит, что-то позабывшееся будит - что-то будет, что-то еще будет, что-то еще здесь произойдет. И тогда в дожде, как наважденье, возникает давнее виденье - женщины забытые глаза, два бездонных, два бессонных круга, и сквозь них, сквозь дождь, неторопливо - человек по улице идет, и навстречу женщина идет, и они увидели друг друга.
* * * Всего и надо, что вглядеться,- боже мой, Всего и дела, что внимательно вглядеться,- И не уйдешь, и некуда уже не деться От этих глаз, от их внезапной глубины. Всего и надо, что вчитаться,- боже мой, Всего и дела, что помедлить над строкою - Не пролистнуть нетерпеливою рукою, А задержаться, прочитать и перечесть. Мне жаль не узнанной до времени строки. И все ж строка - она со временем прочтется, И перечтется много раз и ей зачтется, И все, что было с ней, останется при ней. Но вот глаза - они уходят навсегда, Как некий мир, который так и не открыли, Как некий Рим, который так и не отрыли, И не отрыть уже, и в этом вся беда. Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас, За то, что суетно так жили, так спешили, Что и не знаете, чего себя лишили, И не узнаете, и в этом вся печаль. А впрочем, я вам не судья. Я жил как все. Вначале слово безраздельно мной владело. А дело было после, после было дело, И в этом дело все, и в этом вся печаль. Мне тем и горек мой сегодняшний удел - Покуда мнил себя судьей, в пророки метил, Каких сокровищ под ногами не заметил, Каких созвездий в небесах не разглядел!
* * * За рощей туман сгущался, все чаще дождь моросил. Я с молодостью прощался, прощенья у ней просил. - Еще, - говорил, - побуду. - Пора, - отвечала, - в путь. О, я тебя не забуду! О, ты меня не забудь! Двенадцать часов пробило. Темно за окном, черно. - Когда это, милый, было? - Вчера, - говорю, - давно. Луна в облаках бродила, шуршала у ног трава. Ах, молодость, ты правдива! Ах, молодость, ты права! И тщетно взываю к чуду, и что-то сжимает грудь... О, я тебя не забуду! О, ты меня не забудь!
* * * За то, что жил да был, за то, что ел да пил, за все внося, как все, согласно общей смете, я разве не платил за пребыванье здесь, за то, что я гостил у вас на белом свете? За то, что был сюда поставлен на постой случайностью простой и вовсе не по блату, я разве не вносил со всеми наравне предписанную мне пожизненную плату? Спасибо всем за все, спасибо вам и вам, радевшим обо мне и мной повелевавшим, хотя при всем при том я думаю, что я не злоупотребил гостеприимством вашим. Осталось все про все почти что ничего. Прощальный свет звезды, немыслимо далекой. Почти что ничего, всего-то пустяки - немного помолчать, присев перед дорогой. Я вас не задержу. Да-да, я ухожу. Спасибо всем за все. Счастливо оставаться. Хотя, признаться, я и не предполагал, что с вами будет мне так трудно расставаться. 1991
* * * Зачем послал тебя Господь и в качестве кого? Ведь ты не кровь моя, не плоть и, более того, ты даже не из этих лет - ты из другого дня. Зачем послал тебя Господь испытывать меня и сделал так, чтоб я и ты- как выдох и как вдох - сошлись у края, у черты, на стыке двух эпох, на том незримом рубеже, как бы вневременном, когда ты здесь, а я уже во времени ином, и сквозь завалы зим и лет, лежащих впереди, уже кричу тебе вослед - постой, не уходи! сквозь полусон и полубред - не уходи, постой! - еще вослед тебе кричу, но ты меня не слышишь.
* * * Замирая, следил, как огонь подступает к дровам. подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам. Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи. Было жарко губам и коленям сплетаться в ночи... Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок. Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог. Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец - упорхнул за окошко, и песенке нашей конец. Доиграла шарманка, в печи догорели дрова. Как трава на пожаре, остались от песни слова. Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь. А словам еще больно, словам еще хочется петь. Но у Рижского взморья все тише стучат поезда. В заметенном окне полуночная стынет звезда. Возле Рижского взморья, у кромки его берегов, опускается занавес белых январских снегов. Опускается занавес белый над сценой пустой и уходят волхвы за неверной своею звездой. Остывает залив, засыпает в заливе вода. И стоят холода, и стоят над землей холода.
ЖЕНЩИНА, КОТОРОЙ НИЧЕГО НЕ НУЖНО Что вы с собой делаете? Что вы себе думаете? Ничего не делаете. Ни о чем не думаете. Пусто засыпаете. Пусто просыпаетесь. Да и то лишь кажется, будто просыпаетесь. В накуренном зеркале - ваши руки дремлющие, ваши губы дремлющие, ничего не требующие. И кровать спальная - будто место лобное. Что-то в груди треснуло. Что-то в душе лопнуло. Под упругим свитером все мертво-мертвенно. Сигарета с фильтром дымит, дымит медленно. А много ли истрачено того тепла женского? Давно война кончена, и спросить не с кого. А вы все боль копите, в вине горе топите - то ли горе топите, то ли в море тонете. Тонете, тонете, уже не просыпаетесь, и лишь на дне снится вам, что вы просыпаетесь.
ЖЕНЩИНА В ГОЛУБОМ У курортного моря, в том безветрии голубом, я встречал одну женщину. Она вся была в голубом. Голубые туфельки. Шляпка модная голубая. И глаза голубые. И книга в руке - голубая. На нее молились изнемогшие от подагры пожилые курортники Старой и Новой Гагры. Не дыша глядели, стоя в садиках и в калитках, на нее, плывущую в этих пальмах и эвкалиптах. Вот она идет, то их милуя, то карая, по ковровой дорожке их голубого рая. Как всегда, с голубою книгой в руке идет. Голубая книга удивительно ей идет. И она это знает. Она не возьмет любую. Она выбирает обязательно голубую. Она равнодушна ко всем остальным книгам. Она знает жизнь по одним голубым книгам.
* * * Жить среди книг - хотя б и не читая, лишь ощущать присутствие вблизи, как близость леса или близость моря, - вот лучшее из одиночеств. Потомственный квартиросъемщик, в очередном своем чужом жилище я первым делом расставляю их на полках, на шкафах, везде, где только можно, прилежно протираю влажной тряпкой, и, завершив привычный ритуал, смотрю на них едва ль не вожделенно, как тот скупой в своем подвале тайном, приподымая крышку сундука, где все его сокровища хранятся, - воистину, какой волшебный блеск! Как я сейчас богат! Едва ли кто сравнится со мной в моем богатстве! Отныне здесь мой дом, и я в нем жить могу - я чувствую себя в своем кругу и потому спокойно засыпаю - и словно бы лежу на океанском дне, куда сквозь толщу вод доносятся ко мне неясный шелест, шорох, тихий шепот, и топот ног, и звуки многих голосов, и, чуть освоясь в их нестройном хоре, я вскоре начинаю понимать, что квартирую ныне в Эльсиноре, в жилище обедневших королей, сняв комнату за пятьдесят рублей (что в наши времена - почти что даром), и вот сегодня с самого утра здесь собрались заезжие актеры и происходит странный карнавал иль некое дается представленье, и я слежу, как движется сюжет, где Дон Кихот шлет вызов Дон Жуану, где Фауст искушает донну Анну, а бедный Лир уходит на войну - она уже идет четыре года, а может, сто четыре или больше, и я устал от долгого пути, от мин, от артобстрелов, от бомбежек, меж тем снаряды рвутся где-то рядом, а я никак подняться не могу, я должен встать, я не могу подняться, я задыхаюсь, я едва дышу - все кончено, я гибну, донна Анна! И меркнет свет, и я лечу куда-то в бездну, в последний миг услышать успевая, как возглашает Главный Лицедей, решительно на этом ставя точку: - Все в мире, господа, - война детей, где, впрочем, каждый умирает в одиночку!.. И сразу рушится в кромешный мрак ночной мой зыбкий мир, мой Эльсинор очередной.
Сон об уходящем поезде Один и тот же сон мне повторяться стал: Мне снится, будто я от поезда отстал. Один, в пути, зимой, на станцию ушел, А скорый поезд мой пошел, пошел, пошел, И я хочу бежать за ним - и не могу, И чувствую сквозь сон, что все-таки бегу. И в замкнутом кругу сплетающихся трасс Вращение Земли перемещает нас - Вращение Земли, вращение полей, Вращение вдали берез и тополей, Столбов и проводов, разъездов и мостов, Попутных поездов и встречных поездов. Но в том еще беда, и, видно, неспроста, Что не годятся мне другие поезда. Мне нужен только тот, что мною был обжит. Там мой настольный свет от скорости дрожит. Там любят лечь - так лечь, а рубят - так сплеча. Там речь гудит, как печь, красна и горяча. Мне нужен только он, азарт его и пыл. Я знаю тот вагон, я номер не забыл. Он снегом занесен, он в угле и в дыму, И я приговорен пожизненно к нему. Мне нужен этот снег. Мне сладок этот дым, Встающий высоко над всем пережитым!
|
Сайт "Художники" Доска об'явлений для музыкантов |